Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто ждала от меня ответа. Глаза — безумные. Наверное, в моем взгляде, помимо удивления, она прочитала панический страх: что будет, когда раздастся команда Бертини? Когда же команда последовала, она, приставив к груди оба кинжала, рухнула на землю; я на мгновенье подумал — она заколола себя, и готов был ринуться к ней в числе других, бросив крутить ручку камеры и позабыв обо всем на свете, в то время как Бертини орал массовке:
— Чего уставились? Бросайтесь к ней! Дайте же мне второй план! Вот так, годится! Всё, стоп, снято!
Я был выжат, как лимон; рука, вдруг налившись свинцом, механически вертела ручку.
Я видел, как раздраженный Карло Ферро в развевающемся фиолетовом плаще с гневом и нежностью подбегает к ней, помогает подняться и, укутав полою плаща, почти на руках уносит в артистическую.
Я заглянул в машинку и услышал, как голос, выходящий из моей гортани, докладывает Бертини:
— Двадцать два метра.
Сегодня, сидя в трактире, в беседке, увитой виноградной лозой, мы ждали прибытия «барышни из хорошей семьи», о которой замолвил словечко Бертини. Ей предстояло сыграть крошечную роль в фильме, приостановленном несколько месяцев назад: теперь его хотят завершить.
Прошло уже больше часа, с тех пор как мы послали к этой барышне мальчика на велосипеде, но до сих пор нет ни барышни, ни мальчика.
Полак сел за мой столик, за соседним сидели Карло Ферро и Несторофф. Все вчетвером, а также вновь прибывшая, мы должны были выехать на съемки в Боско-Сакро.
Послеобеденная жара, назойливые мухи, натянутое молчание между нами, вынужденными соединиться вопреки объявленной, но еще не вспыхнувшей войне против Полака, да и против меня тоже, делали ожидание невыносимым.
Мадам Несторофф нарочно не поворачивала головы в нашу сторону, но, без сомнения, чувствовала, что я смотрю на нее — со стороны могло показаться, что рассеянно, — и уже несколько раз дала понять, что ее это раздражает. Карло Ферро заметил это и, глядя на нее, нахмурил брови. Тогда она прикинулась, будто это не я докучаю ей своим созерцанием, а солнце, которое било в глаза сквозь побеги лозы и падало ей на лицо. И верно, чудесной на этом лице была игра сиреневой тени, прочерченной золотыми полосками солнечных лучей, которые высвечивали то кончик носа, то верхнюю губу, то мочку уха и кусочек шеи.
Порой то, что я вижу, действует на меня настолько сильно, что ясность и пронзительная четкость восприятия даже пугают меня: увиденное вдруг становится частью моего сознания, и боязно подумать, что этот образ — человек или вещь — может оказаться совсем не тем, чем мне хотелось бы. Враждебность Несторофф в минуту столь интенсивной ясности восприятия была мне невыносима. Как она не понимает, что я ей не враг?
Некоторое время она что-то высматривала сквозь решетку беседки, затем внезапно поднялась, и мы увидели, что она выходит, направляясь к коляске, уже битый час стоявшей под палящим солнцем перед входом в «Космограф». Я тоже приметил эту коляску, но из-за густой листвы не мог разглядеть, сидит ли в ней кто-нибудь. Коляска ждала уже так давно, что трудно было предположить, что в ней кто-то есть. Полак поднялся, я встал вслед за ним; мы стали всматриваться.
В коляске сидела девушка в голубеньком платьице из тончайшей швейцарской ткани и в соломенной шляпе, украшенной черными бархатными лентами. Держа на коленях старую лохматую черно-белую собачонку, она жалобно и с испугом смотрела на счетчик, который щелкал и, должно быть, уже нащелкал порядочно. Мадам Несторофф грациозно подошла к ней и с очаровательной улыбкой предложила выйти, чтобы не сидеть под палящим солнцем. Возможно, удобнее подождать в тени беседки?
— Правда, в трактире полно мух, но, по крайней мере, есть тень.
Лохматая собачонка, встав на защиту юной хозяйки, оскалилась и облаяла Несторофф. Девушка зарделась — вероятно, из-за того, что такая красивая синьора так мило беспокоится о ней; или почувствовала себя неловко из-за выходки глупой собачки, столь невежливо отозвавшейся на заботу прекрасной синьоры, и, смутившись, приняла приглашение, вышла из коляски, взяв собачонку на руки. Мне показалось, вышла она только ради того, чтобы сгладить дурное впечатление от приема, оказанного синьоре старой собачкой. Оно, наверное, так и было, потому что девушка с силой стукнула собачонку по носу, прикрикнув:
— Замолчи, Пиччини![16]
Потом, повернувшись к Несторофф, сказала:
— Простите, она ничего не смыслит…
И вошла под укрытие виноградной лозы, увивавшей беседку. Я взглянул на старенькую собаку, которая недовольно, снизу вверх, смотрела на свою хозяюшку почти что человеческим взглядом и, казалось, говорила: «А сама-то ты что смыслишь?»
Тем временем Полак вышел вперед и галантно осведомился:
— Синьорина Луизетта?
Девушка опять зарделась, у нее перехватило дыхание: ее знает незнакомый человек! Улыбнулась, кивнула в ответ, и все ленты на соломенной шляпке сказали «да» вместе с ней.
Полак снова обратился к ней:
— Ваш отец здесь?
«Да» — опять кивком головы, как будто, краснея и смущаясь, она растеряла все слова. Наконец с трудом нашла их и застенчиво сказала:
— Уже давно. Обещал, что справится быстро, но вот…
Подняла глаза на Несторофф и улыбнулась, словно огорчаясь из-за того, что этот сударь отвлекает ее своими вопросами от прекрасной синьоры, которая была к ней так добра, хотя они даже не знакомы. Наконец Полак решил представить всех:
— Синьорина Луизетта Кавалена, а это госпожа Несторофф.
Потом сделал жест в сторону Карло Ферро, который вскочил из-за стола и отвесил нелепый поклон.
— Актер Карло Ферро.
Наконец, представил меня:
— Губбьо.
Мне показалось, что я смущал ее меньше всех остальных.
Я знал понаслышке ее отца, которого на «Космографе» прозвали Самоубийцей. Насколько можно судить, бедняга был раздавлен безумной ревностью жены. Из-за ее ревности он, по слухам, вынужден был отказаться от руководящей должности военного врача в чине лейтенанта и от кучи выгодных санитарных участков; после чего бросить частную практику и журналистику, в которую он как-то нашел ход, а затем и преподавательскую работу в лицеях, куда пошел, скрепя сердце, учить физике и естествознанию. Далее, не имея возможности (снова из-за жены) отдаться театру, который, он это чувствовал, был его призванием, он против воли сделался поставщиком кинематографических сценариев, чтобы иметь хоть какое-то подспорье и прокормить семью; на жизнь не хватало приданого жены и тех грошей, что они выручали, сдавая две меблированные комнаты. Так, живя в семейном аду, он привык смотреть на жизнь как на каторгу и сколько, бедняга, усилий ни прикладывал, как ни старался, ему не удавалось написать сценарий фильма, в котором бы не было самоубийства. Из-за чего, собственно, Полак не взял у него ни одного сценария, поскольку англичане решительно — решительно! — не желают видеть в картинах самоубийц.