Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему ты не прослушивался в этом году? – спрашивает она, надеясь, что не обидит. Всем было интересно, и все стеснялись спросить, думая, что дело в каком-то личном кризисе, о котором он столь безмятежно хранит молчание.
– Знаешь, – говорит Грег так, словно никогда не задумывался об этом не на шутку интересном вопросе, – наверное, я просто понял, что мне есть чему поучиться за кулисами. В смысле, здесь столько возможностей, которые не стоит упускать. Взять световой пульт. Мистер Браун говорит, он стоит двадцать четыре тысячи долларов.
– Но ты же поешь и танцуешь чуть ли не лучше всех в школе. А за пультом может стоять любой.
– Спасибо, – говорит Грег. – Очень приятно.
– Я серьезно, – не унимается Сара. – Ты бы идеально сыграл Ская Мастерсона.
– Мануэль был прекрасен.
– Ты был бы лучше.
– Очень мило с твоей стороны, – любезно говорит Грег, и она затыкается.
Вечеринка проходит в большом красивом доме мистера Кингсли, где он проживает вместе с Тимом. Раньше здесь бывали только нынешние четверокурсники, на их второй год учебы, – с тех пор мистер Кингсли к себе не приглашал. «А никто не хочет рассказать, – говорит он перед тем, как поднять тост, – почему „Ла Тапатия Такерия“ больше не разрешает нам снимать у них двор?» Все смеются. В доме – большой стол с безалкогольным сидром «Мартинелли», газировкой и всяческим печеньем и закусками на красивых подносах, но во двор из их машин просачивается и алкоголь. Там – бутылка «Джека Дэниелса», тут – упаковка из шести банок коктейлей «Бартлс энд Джеймс». Двор широкий, лабиринтовый, с ландшафтным дизайном, мощенными кирпичом тропинками, большими кустами и множеством уголков, невидимых из дома. Они знают, что мистер Кингсли смотрит сквозь пальцы на траву и алкоголь во дворе, главное – не попадаться. Во дворе в основном обсуждают, куда податься дальше, понимая, что и для них, и для их хозяев вечеринка – только приятная обязанность. Мистеру Кингсли и Тиму буйные пирушки интересны не больше, чем обитателям двора – буйства в таком приличном месте. Они посидят часок, зайдут в дом, поблагодарят, а дальше – по машинам, буйствовать в другом месте.
Внутри идет совсем другая вечеринка по совсем другим правилам. Здесь никто и не думает куда-то уходить. Все по очереди играют на пианино и поют, надеются, что мистер Кингсли расскажет о Бродвее, и даже не представляют, что мистер Кингсли попросит их уйти. И все же они уйдут, радостные и вымотанные, задолго до того, как успеют надоесть хозяину.
Какими-то гостями обе вечеринки пересекаются, какими-то – обмениваются, но большинство из них определились. Джульетта и Пэмми, Таниква и Энджи, Эрин О’Лири и Том Дикманн среди многих прочих – внутри, едят чипсы, пьют газировку и срывают в песнях голос. Тим с компанией серьезных третье- и четверокурсников на веранде беседует о музыке и искусстве. Джоэль легко перескакивает из дома во двор и обратно. Плотный кружок на кухне, увлеченные болтуны закупорили лестницу. Дэвид настолько слился с тенью, что Сара даже не уверена, что он здесь, а сама она, как Джоэль, но по другим причинам, неприкаянно ходит туда-сюда, внутрь и наружу, от обжигающего «Джека Дэниелса» из бутылки Колина в гибкой тьме – к едкой рыжей крошке «Доритос» в резком свете внутри. Нигде не на месте. Она проходит наверх мимо увлеченных болтунов, закупоривших лестницу, ищет какой-нибудь туалет, перед которым никто не валяется. Вдоль всего коридора – плакаты представлений, настоящих профессиональных представлений в Нью-Йорке. «Годспелл». «Варьете». В коридоре – бежевый ковер, поглощающий звук, и Сара прогуливается по нему, будто ее беззвучность означает и ее невидимость. Здесь, в конце коридора, – широкая мозаика фотографий в красочных рамках: мистер Кингсли и Тим стоят плечом к плечу и широко улыбаются в разных помещениях или на фоне разных пейзажей. Иногда рука Тима лежит на плечах мистера Кингсли, иногда рука мистера Кингсли – на плечах Тима. Везде они пышут здоровьем и напоминают хороших товарищей, не более. Сара задается вопросом, не ее ли предрассудки – укоренившиеся, подсознательные и невольные – не дают ей разглядеть в них на фотографиях любовников. Задается вопросом, вдруг, наоборот, это в них постоянно говорит сдержанность перед фотографом, независимо от нее. Задается вопросом, как бы выглядела ее фотография с Дэвидом, уловила бы ту ауру, которую они оба пытаются скрыть.
В конце коридора есть узкая лестница, без ковра и такая крутая, будто только недавно выросла из стремянки. Сара поднимается в комнату со скошенными стенами, перестроенную, как она понимает, из чердака, ныне красиво отделанную и обставленную: круглый плетеный коврик, кровать и какой-то высокий шкаф с ростовым зеркалом на одной из дверец, перед которым заправляет голубую рубашку Мануэль.
– Ты что, здесь живешь? – восклицает она.
– Нет, – говорит он, ужасно перепуганный, с одной ладонью за поясом штанов, а потом, с неожиданной агрессией: – А ты чего вечно ошиваешься рядом?
– Ошиваюсь? Это же вечеринка.
– Здесь никакой вечеринки нет.
– Тогда что ты здесь делаешь?
– Переодеваю рубашку, если прекратишь мне мешать, – говорит он, закрывая шкаф, но она все же успевает заметить еще несколько с виду дорогих красочных рубашек – таких же, как те, что она замечала на нем в школе.
– Это он их тебе дает? – спрашивает она.
– Они мои.
– Тогда почему они у него дома?
– А почему бы тебе не пойти куда-нибудь еще? Может, в коридор у репетиционной? Я слышал, ты там устраиваешь отличные представления.
Обратно по крутой узкой лестнице она чуть не скатывается.
На кухне, пробиваясь к задней двери, она врезается в Пэмми. Она должна уйти, ее желание уйти так абсолютно, что