Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И это все?» – пронеслась в моей голове испуганная птица истины. А может, я выразил это иначе, например – «вот, что это такое!» или «вот, как это бывает», уверенно заменив знак вопроса восклицательным знаком. Не знаю. Или не помню. Помню, что было разочарование. Будто у меня отняли что-то очень важное и дорогое, может быть, навсегда, потому что с тех пор и начались мои попытки это что-то вернуть, попытки, продолжающиеся до сих пор – когда с большим, когда с меньшим успехом. Да, «и это все?» – пронеслось в моем слегка поплывшем от водки мозгу и я, вспомнив, как это делал Володька, стал двигаться, поднимая и опуская живот, чувствуя им щекочущий клубок волос на Любином лобке, а своим вибрирующим от напряжения естеством – горячую Любину хлябь. Я двигался под одобрительные возгласы Володьки, желавшего ко мне присоединиться, но явно не знавшего, как это сделать, и в то же время я спрашивал себя, зачем мне все это нужно, горько сожалея о своей потерянной девственности. Хотя, если понимать под нею ободковое сращение головки члена с крайней плотью, то девственность я потерял раньше – в результате активных мастурбаций, когда головка наконец вырвалась на волю; кровавые же пятнышки на местах отрыва давно зажили.
И тут произошло вот что. Когда я уже почувствовал зуд внизу живота, прекрасно зная, чем это кончается, Люба открыла глаза и стала смотреть на меня. С каждым моим толчком взгляд ее становился все осмысленнее, и вдруг она села, сбросив меня с себя:
– Ты што, малец, женилку точишь? А ну-ка брысь! Мамке скажу!
Голос ее прозвучал вполне внятно, как если бы она не очень-то была и пьяна. Да, успей я кончить, и, наверное, все было бы по другому… Но в тот момент гнев и ярость, каких я еще никогда не знал за собой прежде, оглушили меня, и я, униженный, отвергнутый, выброшенный из женского лона, достоинств которого еще не успел как следует оценить, вернее, к которому я только пришел на первый урок в первый класс школы любви для взрослых, я уперся ладонью в ее сытый подбородок, откинул ее обратно на подушку и снова погрузил свой член в негостеприимные, но сочные Любины хляби.
Солидарный Володька, видимо, возмутившийся не меньше меня (ведь мне было обещано!) вскочил Любе на плечи и зажал ей рот двумя руками. И вот я продолжал окунать свое естество в купель своей первой женщины, а она, мыча, тяжело водила бедрами из стороны в сторону, пытаясь упереться в простыню пяткой то одной, то другой ноги, чтобы в этой партерной позиции уйти от захвата противника, руками же силясь отодрать от губ пальцы Володьки и в нарушение всяких правил укусить его.
Когда ей это удавалось, я слышал ее дурной голос:
«Сопляки! В милицию вас… В тюрьму… За изнасилование… Караул!»
Да, мы уже не сомневались, что так оно и будет.
– Да заткни ты ее! – тяжело дыша, крикнул я, чувствуя, что сопротивление этого большого мягкого и сильного тела только возбуждает меня, меж тем как надвигающаяся истома грозовой тучей закрыла почти весь небосвод моего сознания, истома наслаждения, которое было сильнее всего, что я прежде испытывал, – это наслаждение через насилие охватило мое тело и погасило мой разум.
Володька схватил с тахты соседнюю подушку и, бросив ее на лицо Любы, сел сверху…
Кончал я под содрогания Любы и Володькин комментарий: «Ишь как ее разбирает, а не давала, бля…» Я тоже хотел так думать, но в ее судорогах мне почудился какой-то другой ритм, не совсем сопричастный моему, как будто кроме меня она отдавалась еще кому-то, не Вовке – нет, а кому-то сильному и матерому, прекрасно знающему, как ломать и уламывать. Это ему она покорилась, когда вдруг все в ней неистово завибрировало, а потом обмякло.
Мы отпустили Любу и слезли с нее. Теперь она лежала, широко раскинув руки, подушка на голове, и не шевелилась, и все было таким, как прежде, когда она спала, только груди ее вроде стали еще больше и два маленьких розовых сосочка теперь потемнели и набухли.
– Дрыхнет! Видать, понравилось! – уверенно сказал Володька, еще раз отхлебнув из бутылки, которую он теперь протягивал мне, – пей… – И я послушно влил в себя еще один глоток. Теперь водка прошла легко и сняла с меня остатки гнева и напряжения.
– Ну что, Люб, отдохнула? – грубовато, как большой, сказал Володька, стаскивая с ее лица подушку. – Как тебя мой кореш Ан… – Он осекся и мое недоговоренное имя так и осталось повисшей в спертом воздухе маркой отечественного самолета. Лицо Любы было безжизненно, вытаращенные глаза бессмысленно смотрели в потолок.
– Тетя Люб, ты что это, очнись! – пробормотал Володька. – Что это с ней? – испуганно обернулся он ко мне.
– Обморок, что ли? – спросил я.
При обмороке, вспомнил я, бьют по щекам. Но это не помогло.
– Почему у нее глаза открыты? – прерывисто дыша, сказал Володька.
– Почем я знаю! – сказал я. – Принеси стакан воды, надо ее опрыскать. Может, еще придет в чувство.
Володька кивнул и опрометью бросился на кухню, как бы передав мне всю инициативу, и принес алюминиевую кружку с водой. Я брызнул водой на лицо, стараясь избегать страшного и пустого взгляда. Веки Любы не дрогнули, ни одна жилка в лице не шевельнулась. У меня же застучали зубы. Я вспомнил, что еще меряют пульс, но так его и не нашел.
– Сердце надо послушать… – глухо прозвучал рядом голос Вовки, однако сам он не проявил намерения это сделать.
Я прижал ухо к ее груди, грудь, такая живая, теплая, мне мешала, и я не знал, где слушать – ниже груди или выше…
В теле ее была тишина.
– Сдохла, что ли? – услышал я голос Вовки.
– Не знаю, – сказал я. – Надо скорую вызывать. Врача.
– Какую скорую! Телефон у почты. Пока туда добежишь… Люб, ты сдохла что ли? Отвечай! – Чуть не плача, Володька дергал Любу за руку. Рука ее была безжизненной и упала, когда Володька ее отпустил, упала именно так, как это показывают в кино, не желая показывать само лицо смерти.
И тут я вдруг осознал, что Люба действительно мертва.
– Все, – сказал я. – Поздно… Мы ее убили. Она задохнулась
– Кто убил? Я убил? – заверещал Володька. – Я ничего не делал. Это ты ее трахал, а я…
– А ты сидел на ней…
В голове у меня шумело, я плохо соображал, но чувствовал, что жизнь моя непоправимо переменилась, и что случившееся больше меня, больше моих возможностей его осознать, не то что справиться с ним…
– Надо милицию вызвать, – сказал я. – Неважно, кто убил. Все равно вместе отвечать придется.
– Ты что, охуел? – воскликнул Володька. – Какая милиция…
– Отвечать все равно придется…
– Что ты заладил – отвечать, отвечать… А кто нас видел? Где свидетели? Я вошел, а она лежит голая, вот как сейчас. Почем нам знать, что тут было, кто ее тут трахал, а потом задушил. Или она сама задохнулась. Следов-то нет. Может, сердце остановилось от водки. Перепила…
Я слышал Володьку и с каждым его словом (мысленно я уже развивал его версию) в меня входила надежда на благополучный исход. Оба эти состояния – катастрофы и спасения – пронеслись сквозь меня чуть ли не в одну минуту, и, не вполне поспевая за обоими, я то выпадал из реальности, то наоборот воспринимал ее четко и остро, в мельчайших подробностях. Наши роли чуть ли не переменились – Володька, может, потому что его вина была весомей, теперь казался мне взрослее, опытнее, находчивее меня. Мы словно соревновались друг с другом за приз лучшего детектива, демонстрируя изыски изворотливого ума.