Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заткнется когда-нибудь этот чертов святоша или нет?
В передней части помещения церкви, над хором и органом, была надпись из синих и золотых букв. «Господь в Своем священном храме — предстанем же пред Ним в безмолвии!» Не знаю, пребывал ли в церкви в тот день Господь, но вот кто там точно был, так это мой отец, в одиночестве восседавший на семейной скамье. Нет, он не обернулся, но я видела, что после нетерпеливого замечания Брэма он пожал своими огромными плечами. «Я к этому не имею никакого отношения», — говорили его плечи, извиняясь перед прихожанами. После того случая в церковь я больше не ходила. Я сделала свой выбор: уж лучше возможное проклятие в пока еще отдаленном будущем, чем эта пытка любопытствующими и сочувствующими взглядами в настоящем.
Теперь же, когда время исчезает, как складывающийся бумажный веер, я думаю, что мне следовало и дальше ходить в церковь. Вдруг для Него это было важно и что теперь будет с нами? Вот о чем нужно задуматься. Но ужаснее всего то, что есть и более важный вопрос, который не дает мне покоя: неужели Дорис сейчас так же стыдилась меня, как тогда, в церкви, я стыдилась Брэма? Даже думать об этом больно.
Клянусь, я буду вести себя тихо, хранить молчание, вежливо кивать и держать все в себе до конца дней моих. Но, даже давая себе эту клятву, я понимаю, что это только слова, что я так не смогу. Я не умею молчать. Никогда не умела.
Наконец подошла моя очередь. Дорис заходит вместе со мной и разговаривает с доктором Корби так, будто оставила меня дома.
— С кишечником дело плохо. Приступов с желчным пузырем больше не было, но на днях ее рвало. Падает постоянно…
И так далее и тому подобное. Замолчит она когда-нибудь или нет? Только что обретенная мною кротость улетучивается. Своей болтовней она лишила себя права на мое сочувствие. Почему она не дает мне сказать? Чьи это в конце концов жалобы — ее или мои?
Доктор Корби — мужчина средних лет, и намечающаяся седина в его волосах выглядит настолько благородно, что кажется, будто его парикмахер намеренно создал такой эффект. За очками в темно-синей мужской оправе — глаза проницательного светского человека. Пока мы собирались, Дорис доказывала мне, что в такой теплый день я вспотею и испорчу свое сиреневое шелковое платье, но я все равно его надела. К счастью. Хотя бы с точки зрения одежды я выгляжу прилично. Я всегда придерживалась убеждения, что женщине не стоит уродовать себя больше, чем это уже сделала природа.
Доктор Корби одаривает меня фальшивой улыбкой — наверное, он усердно тренируется перед зеркалом каждое утро.
— Ну, как ваши дела, юная леди?
О нет. Лучше б я надела самый старый хлопчатобумажный домашний халат с дырами в подмышках и вообще не причесывалась с утра. Вот бы набраться храбрости и одарить его одним из любимых эпитетов Брэма.
Вместо этого я одариваю его взглядом холодным и твердым, как камень «кошачий глаз», и молчу. У него хватает такта, чтобы залиться краской. Это меня не трогает. Я смотрю на него, как старая злобная ворона, притаившаяся на заборе и готовая напугать детей карканьем, когда они меньше всего этого ждут. В глубине души мне даже весело.
Вдруг расстановка сил резко меняется. Он велит мне раздеться и протягивает жесткую белую сорочку. Затем выходит из кабинета. Что толку создавать видимость уединенности, если всего через минуту все будет открыто, изучено, потрогано и прощупано?
— Говорила я вам, что дурацкое это платье, — ворчит Дорис. — Сто потов сойдет, пока его снимешь.
Наконец, все сделано, и, облачившись в белое полотно, я выгляжу, как палатка с ножками.
— Придумают же. Нарядилась курам на смех.
Смех едва ли прикрывает мою стыдливость. Учтивый продолжатель дела Гиппократа возвращается, проливая на меня бальзам своего исполненного заботы голоса.
— Так, хорошо. Очень хорошо, миссис Шипли. Теперь я попрошу вас лечь на стол для обследований. Вот так, сестра вам поможет. Ну вот. Отлично. А сейчас вдохните поглубже…
Вот все и закончилось: он больше не мучает меня своими холодными интимными прикосновениями, Дорис с медсестрой больше не притворяются, что они не смотрят, а я уже не кряхчу, словно страдающая запором корова, от глубокого, сродни ненависти, отвращения.
— Думаю, нужно сделать рентгеновские снимки, — говорит доктор, обращаясь к Дорис. — Я запишу вас. В четверг сможете?
— Да, да, конечно. А что за снимки, доктор Корби?
— Для верности, думаю, лучше бы сделать три. Почки конечно же, ну и желчный пузырь и желудок. Надеюсь, она сможет проглотить барий.
— Барий? Что еще за барий? — Меня прорывает, словно фурункул.
Доктор Корби улыбается.
— Это такой напиток, его нужно выпить, чтобы снимок получился. Очень похоже на молочный коктейль.
Лжец. Я знаю, что это будет сущий яд.
Мы возвращаемся домой в переполненном автобусе. Девочка-подросток в бело-зеленом полосатом платьице, юная и свежая, как молодое деревце, встает и уступает мне место. Какая умница. Я спешно киваю в знак благодарности, боясь показать свои неуместные слезы. И снова становится так странно от того, что глаза мои оставались сухими, когда умирали мои мужчины, а сейчас изливают соленую воду по такому банальному поводу. Нет этому объясненья.
Я сижу прямо и неподвижно, не глядя по сторонам, как дешевая гипсовая фигурка в витрине лавки безделушек.
— Мы хотели прокатиться на машине после Ужина, — говорит Дорис. — Не хотите с нами?
— Куда?
— Да просто куда-нибудь за город.
Я киваю, но голова моя занята совсем другим. Пытаюсь найти ответы на свои вопросы. Как же трудно порой сосредоточиться на главном. Всегда что-то мешает. Никогда у меня не было возможности остаться наедине с собой и подумать, вот в чем моя беда. Неужели Бог один, а все видит? Я представляю Его в ореоле пречистого сиянья, в коротеньком белом пиджачке, с белой и масляной, как цинковая мазь, улыбкой: Он сидит на небесах и обращает космический или комический ледяной взор на то, что Его заинтересует. Или нет: у Него много голов, целый комитет, и все они спорят и пререкаются друг с другом. Но я не могу сосредоточиться, ибо одновременно думаю о том, что такое барий, какой у него вкус и стошнит ли меня от него.
— Ну так что — едете? — говорит Дорис.
— Что? Куда?
— За город. Я же говорю: мы хотели покататься после ужина.
— Да, да. Конечно, еду. Что ты спрашиваешь одно и то же? Я уже сказала — еду.
— Вы не говорили. Просто хочу знать наверняка. Марв терпеть не может, когда передумывают в последнюю минуту.
— О Боже. Никто не передумает. Нечего на меня наговаривать.
Глядя в окно, она говорит себе под нос:
— Угу, а к ужину забудет, и опять все накроется медным тазом.
После ужина меня загружают в машину, и вот мы уже катим по дороге. Я сижу на заднем сиденье одна. Окруженная со всех сторон мягкими подушками, я чувствую себя яйцом в надежной упаковке. Однако я рада, что мы поехали. Обычно у Марвина после работы уже ни на что нет сил. Вечер выдался чудесный, прохладный и ясный. На фоне чистого неба отчетливо вырисовываются горы: те, что поближе, кажутся ярко-голубыми — цвета человеческих глаз или перьев сойки, а те, что подальше, — все больше туманно-фиолетовые, словно привидения.