Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не надо! И не вспоминай.
– Нет, я доскажу. – И блеснула глазами. – Ты первый, кому я решилась вообще… Я просто молчала об этом всю жизнь. Он гладил меня, а потом опустил лицо мне на грудь и начал покусывать сквозь одеяло. Я заплакала и сказала: «Петр Васильевич, вам самому будет стыдно». Но он уже ничего не соображал. Он сорвал с меня одеяло, схватил меня, начал везде целовать. Потом сам разделся, остался в рубашке, запутался в пуговицах, не успел. А я… Я, ты знаешь, не помню. Кричала. А может быть, и не кричала, не знаю. Тут хлопнула дверь. Значит, кто-то пришел. Тогда он меня отпустил. Он был уже голым, рубашка вся в краске… И тут вошла мама. Он бросился на подоконник и выпрыгнул. Прошиб телом зимнюю раму. Приехала «скорая» и увезла. Он умер в больнице на следующий день.
Она замолчала. Глаза стали дикими, как будто бы все это снова увидела.
– Были похороны. Очень пышные. В причине смерти не указали, что это самоубийство, написали, что несчастный случай. Я не пошла на похороны, хотя мама кричала на меня. Она кричала, что его уже нет, а нам с ней еще жить и жить. «Что люди подумают?» Люди! Ты слышишь? Но я не пошла, не могла. Сказали, что гроб был завален цветами. С мамой стало очень трудно. Она избегала меня, я ее. Тогда мне больше всего хотелось умереть. Я часами ходила по Москве и искала смерти. Однажды стояла на Крымском мосту, была ночь с дождем, сильным ветром и снегом. Прохожих – почти никого. Я знала, что если сейчас взять и прыгнуть, как он тогда прыгнул, то все сразу кончится. Внизу был уже ледоход. Эти льдины… Они скрежетали, скрипели, стонали… Как будто живые. Боролись друг с другом. Я вся наклонилась вперед. Это помню. Потом убежала. Бежала и плакала. Закончила школу и сразу уехала. Сюда, в Ленинград, к этим теткам. И тут началось! Ко мне подходили мужчины, хотели со мной познакомиться. Ну, вот так, как ты. – Она усмехнулась слегка. – А я холодела. Я вся нарывала. Соседка – ее уже нет – мне сказала, что надо поехать в деревню, к старухе, она снимет «сглаз».
– А что это «сглаз»?
– Это значит, что кто-то хотел, чтобы я умерла. А может быть, просто слегла, заболела.
– И ты что? Поехала?
– Да, я поехала. Ведь все замечали, что я не в порядке. И тетки, и все. Это было ужасно! Старуха действительно мне помогла. Сначала она что-то долго шептала, потом расчесала мне волосы гребнем. Потом повела меня ночью на озеро, вода была жутко холодной, и трижды меня облила из ведра. С головой. И мне стало легче.
– А что потом было?
– Потом через год, к удивлению теток, меня взяли в театральный. И я вышла замуж.
– Как замуж?
– Так, замуж. Известный артист. Почти как у мамы: «великий художник». Влюбилась ужасно, но он алкоголик. И жить с ним нельзя. Только если он трезвый, но он всегда пьяный, когда не на сцене. Ревнует меня. Иногда даже бьет. Не сильно, конечно, но может ударить. Все время скандалы, потом извиняется. Сначала я думала, что потерплю, что он сможет бросить, раз он меня любит. Но здесь никакая любовь не поможет. Он мне говорит, что он пьет от тоски. И я ему верила, переживала. Потом перестала. Измучилась с ним. Да и разлюбила, совсем разлюбила.
Он вспомнил, как сам он сидит в «Белой Лошади» и пьет, пока что-то внутри не отпустит.
– Все время хотела сбежать. А куда? Во вторник они отыграли премьеру, пошли в ресторан. Муж напился, конечно. Сначала острил, балагурил, потом… Ну, так, как обычно. – Она вдруг вся сжалась. – Зачем я тебе это все рассказала? О Господи! Стыдно! Поесть не дала.
– Тогда давай выпьем, – сказал он негромко. Налил себе полный бокал коньяку и быстро его опрокинул, не сморщился. – Да ты не пугайся! Я пью как извозчик. Но редко. И, кстати, совсем не пьянею. А здесь в моем детстве водились извозчики. На Невском их было полно. Ты не знала? Не бойся, я не опьянею. В Корее мы пили один чистый спирт. Еще нам давали там амфетамин. Ну, это наркотик такой, только слабый. Считается, что помогает в бою.
Она посмотрела с тоской и испугом. А он ее просто любил. Очень сильно.
– Так ты убежала?
– Я? Да. Убежала. Выскочила из ресторана, заехала домой, взяла вещи и сразу на вокзал. Даже не переоделась. У меня сейчас каникулы. Последний курс.
– Со мной почему ты поехала, Ева?
– А вдруг ты мне очень понравился, Гриша? Откуда я знала, что ты из Америки?
Ему хотелось перегнуться через стол, сжать ее в объятиях, исцеловать это лицо с блестящими глазами, полоски ее длинных бровей, похожие на обрезки какого-то драгоценного меха, впалые щеки, ее ненакрашенный женственный рот. Отчаяние от того, что она замужем за актеришкой и живет в России, а ему послезавтра улетать в Нью-Йорк к Эвелин и ничего нельзя изменить, здесь не Корея, она не пойдет за ним следом, как шла по мокрым полям, по жемчужным разводам растерзанная потом диким тигром Джин-Хо.
Фишбейн сжал виски. Им оставался вечер в Ленинграде, ночь в поезде до Москвы и, может быть, утро в вокзальном буфете. Что будет потом? Голубые глаза, – прозрачнее моря, со льдом в глубине, – жемчужные бусы и голос, которым жена говорит ему: «Герберт! Я не понимаю тебя».
– Гриша, – прошептала Ева. – Не оглядывайся, пожалуйста. Мне кажется, что вон тот человек за нами следит.
– Какой человек? – встрепенулся он сразу.
– Только не оглядывайся. Я заметила. Я увидела, как нас сфотографировали. Мне подружка с курса сказала однажды, что в «Астории» следят за русскими девушками, которые приходят сюда с иностранцами. Их фотографируют и вызывают.
Фишбейн повернулся на стуле всем телом. У окна стоял невысокий коренастый блондин и фотографировал вид на Исаакиевский собор. На Фишбейна и Еву он не обращал никакого внимания.
– Давай лучше уйдем отсюда, – попросила она.
– Подожди, – резко сказал он. – Я не позволю, чтобы тебя фотографировали!
Ева усмехнулась грустно и покорно, словно он был ребенком, с которым лучше не спорить. Фишбейн, не сводя глаз с блондина, налил себе еще коньяку. Официант принес жареную телятину и Петровский салат с шампиньонами.
– Десерт будем заказывать? – спросил он.
– Будем, – коротко отозвался Фишбейн. – Попозже.
Блондин вразвалочку отошел от окна и вернулся за свой столик, на который другой официант, очень худенький и женственный, с длинной шеей, поставил белую, словно бы кружевную, супницу и графин с водкой. Блондин неторопливо уселся, заправил салфетку за ворот. Официант, изогнувшись, как лебедь, и отставив по-балетному левую ногу, осторожно зачерпнул половником ярко-красного борща из супницы. Блондин с недоумением ответил на пристальный взгляд Фишбейна и принялся неторопливо есть.
– Тебе показалось. Он даже не смотрит на нас, ест свой борщ.
– Нет, не показалось. Пойдем лучше, Гриша.
Фишбейн почувствовал, что коньяк уже сделал свое дело и язык его приобретает ту легкость, когда все слова словно пляшут вприсядку.