Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евгения Адольфовна прекрасно об этом знала и потому сомнениями не терзалась, ко всему была готова. Он был гений, и это надёжно означало, что Богу было Богово, остальным – что осталось от него. Но кто была сама она, если оглянуться и посмотреть на себя новым зрением? Почему он, мученик, баловень судьбы и практически небожитель, выбрал её, а не другую? Сколько сама себя помнила, и насколько эту её особенность подмечали другие, Женька всегда отличалась повышенной толковостью. Точней говоря, своей удивительной, универсальной способностью к любому ученью. Светловолосая голова её, завитая или нет, имела свойство схватывать ученье налету и походя раскладывать предмет по косточкам, размещая каждую из них в отдельно устроенной мозговой ячейке. Дед, Иван Карлович, всегда говорил, что виной тому не сама голова, внучкина или любая другая, а исключительно немецкий подход к делу, зависящий прежде всего от аккуратности и порядка. Ну и сам труд, конечно. Только после этого уже идут мозги, которые без надлежащего уложения в какой-то момент могут просто с лёгкостью перестать подчиняться добрым и правильным сигналам, начудив всякого, о каком бы пришлось сожалеть и раскаиваться весь остаток жизни. Приводил примеры из своих, часовщицких, дел. Смотри, говорил он Женечке, выкладывая перед ней бесчисленные малипусьные колёсики, винтики и пружинки часовых механизмов. Вот, даже если и понимает голова твоя, как сложить их, чтобы всё это, разрозненное и рассыпанное, заработало, затикало и побежало по кругу, не отклоняясь ни в какую неточность, это вовсе не означает, что человек знает, как, в какой последовательности, с каким нажимом и чего не упустив из виду, добиться правильного хода. Опыт, моя хорошая, чистота самого дела, внимательность к своим же собственным рукам, забота о том, чтоб получилось у тебя надолго, на века, – только это может дать мастеру добрый результат, да и то лишь когда одно сложится с другим.
Женечка с дедом соглашалась, кивала, с недетской серьёзностью морщила лоб, выражая таким манером своё понимание, согласие с дедовым наставлением, однако применить на практике любое придуманное ею начинание было негде. Жизнь в степном месте, в отрыве от людей и по-настоящему больших дел не приводили дедушкины советы ни к каким практическим последствиям, и об этом она потом жалела не раз. В частности, о том, что, не пересилив своё недоверие к книжкам, про которые им вечно долдонили в школе, она не попробовала вникнуть в их содержание, в суть, и даже хотя бы в форму, отбросив пустопорожние слова про типичных представителей. И оттого, наверно, те колёсики и пружинки, из которых она, бывало, в порыве сочинительского приступа иногда собирала свои несовершенные рифмованные строчки, в итоге рассыпались, и время, которое с их помощью она рассчитывала узнать, оказывалось таким же пустым, как и вся её изначально ветреная задумка.
Пушкина она читала уже потом, когда училась в карагандинском Политехе, – взахлёб, практически всё, что могла добыть. Глотала строчку за строчкой и думала, какой же дурой была, что не пыталась постичь этого раньше: глядишь, давно бы, наверное, сочиняла и сама, и не те, по сути, случайные вирши, какие удалось ей накатать в промежутке между другими делами и просто бездельем, а нечто серьёзное, глубокое, большое, что затронуло бы ум, душу, что, возможно, заставило бы и прослезиться, соединившись с ней так, как отец её умел соединять себя с природой и своим самостроченным холстом.
«Капитанская дочка», перечитанная и переосмыслённая, привела её даже не в восторг – скорей в некое замешательство. Оказалось, что можно теми же русскими словами описывать красоту природы, людей и всю остальную жизнь совершенно иначе, нежели выходило у других, кто также брался за это дело. В какой-то момент ей даже показалось, что пушкинский текст напоминает чем-то картины отца: ни одного ненужного штриха, ни одной лишней детали, предельный художественный лаконизм, точность, отсутствие пышных эпитетов и рыхлости текста и изображения, максимальное сжатие фабулы у одного и сдержанность, немногословная выразительность композиции у другого. Она даже читала потом, в мыслях невольно сравнивая и приставляя одно к другому, затеяв своеобразную игру ума, что ей самой чрезвычайно нравилось.
Потом она всё же уступила доводам Павла Сергеевича, когда окончательно собралась к отцу, а заодно и придумала себе, если получится – завернуть по пути в Каражакал, коли сделается им попутный ветер и поедут они хорошо, без приключений, да подышать часок-другой воздухом детства, заглянуть в свою школу и, если повезёт, встретить кого-нибудь из прошлого соседства.
Паренёк-водитель, и так виноватый больше некуда, круг этот невеликий сделать согласился, тем более что и отдохнуть немного обоим им было не во вред, сделав передышку от тяжёлой дороги.
Нашли на этот раз быстро, долго плутать не пришлось. Сначала она увидала перед собой макушку комбинатской трубы, затем они миновали указатель на колонию строгого режима, после чего через десяток минут глазам её открылся Каражакал, посёлок детства. Там уже она ориентировалась легко, память кратчайшей дорогой вела её к месту прошлой жизни. Барак, стоявший на отшибе, в котором у них с отцом и дедом была квартира, – если так можно обозначить отведённую для семьи маркшейдера Адольфа Цинка торцевую часть коридора, отгороженную от остальной его части тонкой, пропускающей даже малые звуки и наспех сколоченной стенкой, и дальше уже столь же рукотворно выполненными перегородками внутри пространства – на этот раз выглядел совсем ужасающе. Он был просто забыт и заброшен. Крыша его провисала на догнивающих деревянных стропилах, шифер истлел, раскололся, затянулся ржавым налётом и наполовину провалился внутрь образовавшихся в перекрытиях зияющих дыр. Какие-то окна были заколочены крест-накрест, какие-то безрадостно смотрели пустыми глазницами на иссушённую степь. Вдоль целиком просевшего фундамента тянулись скудные степные ковыли, пробившиеся наверх меж осколков битого стёкла и отдельных островков повсюду рассыпанного щебня и бетонной крошки.
– Приехали, мать твою, – не смог удержать удивления водитель. – Как же вы жили тут, говорите? Тут не жить, тут стреляться впору, где ж мы теперь отдохнём-то с вами – под завалом этим, что ли? Даже водички – и то нету никакой, не то чтоб полежать хотя бы.
– Подожди здесь, – сказала ему Женя, не обернувшись, и, приподняв низ платья, осторожно шагнула за порог барака. С того момента, как они навсегда покинули это место, минуло с небольшим довеском всего-то около пяти лет, однако картина эта, напоминавшая собой остатки полигонного строения после испытания на устойчивость к ядерному взрыву, никак не укладывалась в сознании, не желала соединяться ни с какой частью её прошлого. Честно говоря, она рассчитывала зайти, вежливо улыбнуться новым жильцам, сказать, что жили тут, что практически здесь она и родилась, выросла и выучилась на медаль. Затем попить под это дело чаю и выяснить, как лучше добраться до поселкового кладбища, чтобы навестить могилу старого Цинка.
Для того, чтобы добраться до торца барака, надо было миновать этот длинный коридор, вернее, то, что от него осталось. С трудом преодолев завалившиеся балки, перешагивая через ошмётки дранки, куски оборванных обоев, изувеченные двери, сорванные с петель и брошенные тут же вместе с другим мусором, она кое-как наконец достигла места расположения их бывшей квартиры. Входной двери не было, как не осталось внутри этого когда-то жилого помещения ничего, кроме… кроме того, что предстало перед её глазами, от чего она вздрогнула и взялась рукой за дверной откос соседнего проёма – просто, чтобы удержаться на ногах. Повсюду, в хаосе и беспорядке, изгаженные, смятые и обожжённые, где придавленные мусором, в раскуроченных рамах, а в большинстве своём вовсе без них, валялись останки когда-то написанных или нарисованных Адольфом Ивановичем работ. Евгения стояла и молча смотрела на них, едва удерживая равновесие, у места их прежнего обитания в конце этого длинного, переломанного и изгаженного пространства, служившего когда-то барачным коридором.