Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, эти спокойные минуты выпадали мне нечасто. Большую часть так называемого свободного времени – представьте себе, в лагере отдыха было еще и свободное время! – я все же вынужден был проводить с отрядом (заметьте – все чисто уголовная терминология), потакая глупейшим приказам вожатых и претворяя в жизнь их прихоти-идеи, по своему содержанию очень похожие на хмельной сон слабоумного орангутанга, если, конечно, я верно представляю себе, что может пригрезиться пьяной обезьяне-дебилу. Однажды я должен был, напялив девчоночью юбку и позволив густо намазать себе рожу помадой, распевать песню про Андрияшку с Парашкой, не могущих поделить чьи-то там лапти, и энергично вертеть при этом задницей, покрытой полосатыми трусами семейного типа, которые мне почему-то воспитатели позволили оставить. В другой раз мне пришлось подскакивать в четыре ночи и спешить разыскивать некую военную тайну, для чего необходимо было оползти на брюхе все окрестные карьеры и усеянные дерьмом овраги, потому что, оказывается, это было двадцать второе июня и все должны были изображать войну. А то и вовсе все вдруг отправлялись в близлежащую деревню с целью возложения каких-то там веников к облупленному памятнику не то Вовы Ульянова, не то одного из его многочисленных подельников, взирающего на нас с постамента грозно, но с любовью, разумеется.
Помимо того, в нашем лагере, как и в любом другом советском воспитательном заведении, регулярно случались всякого рода ЧП, то бишь чрезвычайные происшествия. Наше начальство их обожало, лепя этот ярлык на любую мелочь, не стоящую и выеденного яйца. Узрела, к примеру, незабвенная Светлана Ильинична во время утренней переклички лагерников косо сидящую «частицу красного знамени» на чьей-то немытой шее… К концу дня виновный позавидует участи Карбышева, Лазо и эсэрки Каплан, ибо карающая длань блюстительницы лагерного порядка выдавит из него всю душу и распнет подлеца на кресте социалистического сознания, дабы в корне удавить зародыш индивидуальности, пусть даже столь негативной, как неряшливость. О собственной же влажной рыжеватой поросли, за версту благоухающей в ее подмышечных впадинах, разумеется, и не вспомнит…
Или же, скажем, отказался какой-то олух от роли уродливого посмешища, не соблаговолив плясать «веселого утенка» во всем известной детско-идиотской постановке – тем хуже: будет всю ночь плясать по всей территории лагеря, выполняя тройную норму по собиранию плевков и скользких шкурок противозачаточных изделий, щедро разбрасываемых разными хмырями, попользовавшими представительниц похотливой лагерной «номенклатуры». Вот такие чрезвычайные происшествия.
Ну и, конечно, была Анечка. То есть для нас, сопливых юнцов, она звалась, натурально, Анной Юрьевной, но за глаза ее никто иначе как Анечкой или Анютой не величал, и крылся в этом имени невероятный сарказм, поскольку ее поразительные в своей активности подвиги на внутрилагерном любовном фронте не были секретом даже для младшего поколения заключенных, к которому принадлежал и ваш покорный слуга, а восторженные отзывы о ее талантах всей лагерной шушеры мужеского пола раскатистым эхом достигали окрестных деревень, откуда спешили к нам толпы подвыпившего бичевья с целью вкусить сладости ее близости. Анечка была пионервожатой, комсомолкой, а посему отзывчивой и чуткой к чужим желаниям.
Про себя скажу, что у меня с Анечкой сложились совершенно особые отношения. Именно у меня с ней, потому что у нее со мной, разумеется, никаких отношений сложиться не могло по причине моей половой незрелости, на которую я тогда так досадовал.
В моей же юной душе возникло что-то наподобие не отягощенной похотливыми помыслами влюбленности в эту яркую, грудастую и донельзя развязную девку, одну из тех, о которых говорят, что им пальца в рот не клади (пальца, впрочем, никто и не клал). Всегда живая и готовая к действиям, Анечка появлялась и исчезала незаметно, но ее сумасбродные и порой отчаянные задумки по разнообразию нашей богатой впечатлениями пионерской жизни не давали нам забыть о ней ни на секунду. Иногда ее идеи были просто-таки нездоровыми, и упомянутое выше принудительное размалевывание ребят губной помадой было, что называется, просто цветочками. Чего стоит один только почетный караул у ведра с блевотиной, после того, как в отряде откуда-то появилась бутылка спирта? А поглощение окурка, произведенное пойманным ею за курением не то Степой, не то Семой? А проведенная Анечкой дележка продуктов после так называемого Родительского дня (который, заметьте, помимо пионерского лагеря проводится лишь на кладбище), при которой в нашем распоряжении, собственно, осталась лишь минеральная вода, да и та не в полном объеме? Да что говорить, воспитательный процесс у нас не оставлял желать лучшего. А самое главное – мы уже тогда учились плясать под дудку шлюхи, что многие из нас до сих пор и проделывают.
Мне же Анечка не казалась ни злой, ни пошлой. Я был от нее в тайном восторге и люто ненавидел каждого, кто осмеливался в моем присутствии пройтись по ее достоинствам или моральному облику. Правда, вслух я этого не говорил и даже поддерживал рассказчика отрывистым одобрительным смехом, дабы не навлечь на себя обоснованное подозрение в недопустимой лояльности и не стать посмешищем. Таким образом, я обучился и еще кое чему, а именно молчаливому предательству.
Находясь в тиши моей каменной беседки или прислушиваясь в ночи к ровному сопению спящих однокашников, я предавался своим неоформленным мыслям и мечтам о моей развратной пассии, безраздельно царившей в моей душе, когда Господь милостиво не дал мне еще ума для четкой формулировки моего чувства. Милостиво, потому что, пойми я тогда суть моих переживаний, безусловно сгорел бы от стыда и отчаяния.
Но в моих мечтательных томлениях все было иначе. Анечка, которая, живи она в другом месте и времени, несомненно стала бы портовой шлюхой или разменивающейся на стакан дешевого портвейна шалавой, рисовалась мне наделенной всеми мыслимыми благодетелями принцессой, самым ярким цветком райского сада, в котором я, конечно же, был садовником. Мне все было ясно: к ее сегодняшнему стилю жизни мою Анюту склоняет лишь непонимание того, какое бесконечно-лучистое счастье она обрела бы в моих объятьях! Злые испорченные люди используют ее наивность и девичью доверчивость, не подозревая, насколько омерзительна их гнусная похоть! Но я положу этому конец, непременно положу!
В моих ночных подвигах я неизменно избавлял Анечку из лап разбойников, насильников и директора лагеря, я спасал ее из самых, казалось, безнадежных ситуаций, а она, разумеется, платила мне за это страстной любовью и незыблемой верностью. Тогда я, пожалуй, еще верил в сказки со счастливым концом, и мечты мои не казались мне столь уж далекими от реальности.
И представьте, они сбылись! Правда, частично, поскольку предмет моего вожделения так никогда и не очутился в моих всепрощающих объятиях, но благодаря необъяснимому, мистическому случаю я все же сумел кое в чем помочь моей дорогой вожатой. Жаль лишь, что она об этом так и не узнала.
Началось с того, что на утреннем построении я не увидел объекта моих грез на ее обычном месте – возле флагштока с развевающимся лагерным знаменем. В этом, конечно, не было ничего удивительного – последствия бурной ночи могли просто не позволить Анне Юрьевне присутствовать на «распределении работ», принудив ее отдаться мягкому теплу кровати – однако тот факт, что не появилась она ни за завтраком, ни за обедом, а драйка полусгнившей сцены никому не нужного клуба контролировалась кем-то другим, заставил меня заподозрить Анечку в серьезной болезни, а то и вовсе в отъезде в город по каким-то делам. Однако, даже не дорисовав картинку о том, как чудно было бы, кабы я мог ее сопровождать, я был отвлечен приказом воспитательницы «убраться с глаз», а в суматохе наполненного новыми идиотскими работами дня более о ней не вспомнил. Следующий день прошел так же малопримечательно для меня: Анечка не появлялась, а без нее мое лагерное существование становилось и вовсе невыносимым. Не видя ее хотя бы издалека, не слыша ее характерного, с чуть заметной хрипотцой голоса и не наблюдая ее раскачивающегося на веревке за бараком нижнего белья советского производства я хирел и впадал в меланхолию, проникаясь ко всему миру неприязнью, граничащей со злобой. Я уверил себя, что зазноба моя проводит свои выходные дни в городе, и стал терпеливо дожидаться ее возвращения, привычно поглядывая на ведущую в ее закуток дверь в надежде, что та вот-вот откроется и Анечка вынесет на порог свое великолепное тело.