Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь уж все бы вам равно, коли сами себе пулю в лоб просите?»[88].
Так в действительности выглядит цитата из Достоевского. Есть, однако, еще один мотив, удивительно близкий к теме Верховенский-старший – баба. Здесь уже речь идет о Ставрогине и Верховенском-младшем; тем интереснее, что следует за процитированными словами о «пуле в лоб»: «Ставрогин странно усмехнулся.
– Если бы не такой, шутя бы, может, и сказал теперь: да… Если бы только хоть каплю умнее…
– Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя (курсив наш. – Л.К.), были шут! Понимаете вы меня?»[89].
Как видим, здесь обычное выражение о муже или жене – «моя половина» – отнесено мужчиной к мужчине. В этом случае, раз Ставрогин «главная половина» Верховенского, то сын оказался прямым наследником отца и в этом смысле.
Однако какова роль Лизы во всей этой истории? После того как Петр Степанович догнал Лизу, разговор был таким: «Знаете, Лизавета Николаевна, это все не мое дело; я совершенно тут в стороне. Если не удалась наша ладья, если оказалось, что это всего только старый, гнилой баркас, годный на слом…
– Ах, чудесно! – вскричала Лиза.
– Чуден, а у самой слезы текут. Тут нужно мужество. Надо ни в чем не уступать мужчине. В наш век, когда женщина… у, черт…»[90]
Нетрудно видеть, «любовная лодка», которую имеет в виду Лиля Брик и которая «разбилась о быт» в «Во весь голос», – синоним неудачи жизни втроем. Но это позже. А во время писания «Про это» мы наблюдаем лишь высший момент романа Маяковского и Лили Брик, который после 1922 года плавно катился к закату.
Как мы уже говорили, нет сомнений, что мемуаристка прекрасно знала этот текст. Она не процитировала то, что привели мы, разумеется, по причинам, которые нам сегодня уже не восстановить, хотя авангардистам XX века вряд ли хотелось оказаться «бесами» XIX века. Однако, сколь бы осторожно мы ни относились к прямому переносу цитат из художественной литературы на обстоятельства реальной жизни живых людей, два момента останутся. Во-первых, собственные слова Лили Брик о связи «ладьи» со стихами Маяковского и, во-вторых, слишком значимые пропущенные моменты «Бесов».
Конечно, мы могли бы ограничиться анализом лишь этой замечательной цитаты из «Бесов», еще раз обратив внимание на теснейшую связь «Неоконченного» Маяковского с проблематикой ранних поэм и достоевско-розановскими коннотациями, но цитата эта позволит нам увидеть еще один прием строения розановского текста, попавшего в поле зрения Маяковского, однако прямо противоположный поиску «египетских корней» в современном мире.
В начале статьи «О древнеегипетской красоте», еще до всех цитат Достоевского, Розанов писал: «На помещенном рисунке взята капля «живой воды», не той самой, за которою спешил птиценосный Тот, этот египетский «председатель книжных зал» – как он определяется в некоторых надписях – стоит перед этой простою каплею все это на ладье, т. е. плывет, движется в разделении чувств, и сама лодочка оканчивается бутоном с «древа жизни»…»; «Вот еще рисунок бутоном оканчивается лодка, бутон растет из палки, как он вырос из Ааронова жезла, около него вращается рулевое весло, и даже веревка, которою передвигают руль, как бы воскреснув из мертвого льна, фабричного льна, тоже распустила себе цветочек»[91]? (курсив наш. – Л.К.).
Описание египетской лодки с бутоном непосредственно соседствует с цитированным выше рассуждением об Эросе, где мы встретили многозначительное ЭТО.
Розанов постоянно провоцирует своего читателя, то говоря о Достоевском в египетских терминах, то сочиняя квазиегиптологический текст без упоминания Достоевского, – именно таково, например, вышеприведенное описание лодки с бутоном, призванное вызвать у читателя ассоциацию с лодкой в «Бесах». Достоевский, названный далее уже прямо, возведенный к Древнему Египту, будет восприниматься читателем без предубеждений. Такие ходы ближе поэзии, чем любому другому жанру.
Прихотливая образность Розанова явилась, как нам представляется, «питательным бульоном», породившим сложные синкретические образы Маяковского.
Поэма Маяковского заканчивается «Прошением на имя…». Что это за имя?
Л.Ю. Брик в интервью с К. Бенедетти говорит: «В (обращении к Великому химику будущего) последней части «Про это»:
Я свое земное не дожил, на земле свое не долюбил.
В «Братьях Карамазовых» обращение к Богу: «Но дай и мне долюбить… здесь, теперь долюбить… ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить»[92].
Л.Ю. Брик, несомненно, права. Но исчерпан ли этим весь смысл образа и что за странное многоточие заменяет имя адресата послания?
Ответ найдется снова у Розанова, который в «О древнеегипетской красоте» пишет: «…как кто-нибудь умирал – он переименовывался в «Озириса». Мы пишем это слово с маленькой буквы, ибо в папирусах, заготовленных заранее (! – Л.К.), где от имени усопшего писалась молитва «в тот свет», так и стояло «с имярек» – «я, ОЗИРИС…» Мы обозначили точками пустое место, куда в папирусе вписывалось собственное имя умершего, около коего «озирис» стояло, очевидно, нарицательным «озирис Алексей», если бы дело шло о Кольцове. И в то же время твердо установлено, да и на рисунке мы читаем, что «озирис есть некто с большой буквы и отделен от «грешника», ожидает его к суду. Два факта эти, равной твердости и незыблемости, упорно приводят к мысли, что «судящий» есть тот же «судимый»; что «там», «в лучшем мире», человек предстает перед судом себя же, но на этот раз с большой буквы Себя…»[93]
Неудивительно, при столь плотном общем достоевско-розановском контексте, мы и в этой итоговой главе встретили розановский образ, хотя и упрятанный в пунктуационный шифр; иронизируя – «верить бы в загробь!» – Маяковский все-таки хочет верить в возможность какого-то продолжения после «узелка смерти», по терминологии Розанова.
Мы уже приводили важнейшее, как представляется, для Маяковского рассуждение Розанова: «…египтяне не только рисовали, как они странствуют и пашут «на том свете», но и просто у них не было слова смерти». Тем самым объединяются в гигантский образ и «полет на звездочку» из «Сна смешного человека», и полет из «Про это», и тот «кошмар Ивана Федоровича», после которого Розанов и отсылал читателя к полету в рассказе Достоевского: «Легенда об рае. Был, дескать, здесь у вас один такой мыслитель и философ, все отвергнул законы, совесть, веру: а главное – будущую жизнь. Помер, думая, что прямо в мрак и смерть, ан перед ним – будущая жизнь. Изумился и вознегодовал. «Это, говорит, противоречит моим убеждениям». Вот за это его и присудили. Чтобы прошел во мраке квадрильон километров… и когда кончит этот квадрильон, то ему отворят райские двери, и все простят А только что ему отворили рай… этот осужденный… лег поперек дороги… «из принципа не пойду» . Полежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел, и он вступил, но не пробыв еще двух секунд – это по часам, – воскликнул, что за две секунды не только квадрильон, но квадрильоны квадрильонов пройти можно, да еще возвысив в квадрильонную степень»[94].