Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы обогнули бульвар и на некоторое время оказались в открытом поле в сплошном тумане. Скульптор Штарк хохлился в своем пальто. И, хотя мы двигались теперь в сторону ”Вышитой розы”, мама не переставала убеждать нас, что кофе там крепкий и свежий, и пирожные тоже свежие, как домашние, лучше места в такой час не найти. Не мамин был голос — тень уцелевшая от иных времен.
”Вышитая роза” была открыта. Поодаль друг от друга несколько посетителей потягивали за деревянными столами полночное пиво. Пьяных не было, стоял лишь тяжкий пивной дух. Скульптор Штарк внезапно принял чрезвычайно бодрый вид и с широким жестом, неуместным, пожалуй, в этот час, объявил:
— За мой счет, господа, за счет потомка от смешанного брака.
— За сколько вы мне уступите австрийскую чечевичную похлебку?
— Унцию австрийского мяса даром отдаю.
— Вы еще пожалеете об этой сделке.
Отец со скульптором Штарком заказали коньяк, нам с мамой принесли кофе с молоком. Официантка погладила меня по голове:
— Милый мальчик. Меня не брали ночью в кафе. Не беда. Узнаешь жизнь.
— А вы, милочка, когда вы впервые познакомились с ночной жизнью? — игриво спросил отец.
— Очень поздно, у меня родители истые католики. За порог не выпускали.
— И вы это выдержали?
— Недолго, если сказать по правде.
Скульптор Штарк в разговоре не участвовал. Его лицо выражало ощущения от выпитого коньяка. Внезапно, с детской проницательностью, я почувствовал теплую близость, которая связывает нас и скульптора Штарка. Словно не мимолетный это гость, а родная душа, много лет делившая с нами нашу жизнь.
Мама рассматривала нас в упор. Я не мог понять выражения ее глаз. Между нами встала теперь тонкая, прозрачная, но непроницаемая перегородка. Руки ее нескрытно лежали на столе.
Я снова стал думать об этом удивительном явлении по имени Штарк, о странных его скитаниях и той загадочной мании, которая мучает его в последние годы; и теперь он сидит с нами, влачась навстречу смерти тети Терезы. Он ее не знал.
”К чему вам эта беда в такое время, — слышу я голос отца. — Ума не приложу. Выше моего разумения”. Скульптор Штарк проглатывает этот голос молча. А отец — его мучает другая дьявольщина, ужасная: его писательство. В последнем году журналы перестали причислять его к австрийским писателям. До этого намекали на его еврейское происхождение. Теперь прямо пишут о чуждых элементах, бациллах декаданса, рассеянных во всем, что выходит из-под его пера. Читать эти писания запретно всем, в ком есть здоровый дух. До этого отец провозглашал приоритет свободного самовыражения над всем другим. Своими жалобами, судебными процессами и кассациями он кормил немалое число адвокатов. Теперь отец стиснул зубы и обвиняет себя самого, свое творчество, из которого ничего путного не вышло — потому что не поучился у французов. Только им известно то правильное, невозмутимое спокойствие, без которого всякая литература дидактична или сбивается в лишенную корней фантастику. Посему готов он признать, что ни он, ни Вассерман, ни Цвейг, ни даже Шницлер не достигли действительных высот в искусстве. Странно — теперь, когда у него уже нет денег, чтобы привлекать к суду газеты и журналы за клевету, он сидит и возводит поклепы на самого себя. Очень горькие эти самообвинения.
— Еврейский разносчик, слоняющийся по улицам Вены, для меня прекрасней австрийского кадета, — бывало, скажет скульптор Штарк.
— Не говорите, о чем понятия не имеете, — отвечает отец.
— Буду, потому что вы не знаете австрийцев. Я вырос в военном училище.
— А вы, мой друг, евреев не знаете. Если бы вы их знали, вы не были бы так счастливы к ним примкнуть. В душе они мещане. И искусство у них мещанское.
— А австрийцы? Что собой представляют австрийцы? Мне они отвратительны!
И вот посреди этих распрей пришла печальная весть, что тетя Тереза, самая красивая из моих теток, скончалась в монастыре св. Петра. Отец сделал очень странную гримасу и встал, словно собираясь затворить открытое окно. Мама обмякла на своем кресле и тотчас принялась за сборы.
Я очнулся от своих мыслей и увидел: кафе опустело. Скульптор Штарк посерел лицом от количества выпитого коньяка. Лицо отца разрумянилось, словно впереди не порог смерти, а преддверие чего-то, полного ликующего отчаяния. Ко мне подошла официантка:
— Не устал, мой милый?
— Нет.
— Какой ты счастливый, что твои родители берут тебя и в веселые места. Ты меня когда-нибудь вспомнишь?
— Конечно, вспомню.
— Эльза мое имя. Я, наверное, буду здесь еще работать. Твои родители очень симпатичные люди.
Странно. Никто не помешал этому разговору. Отец глядел на меня с явным удовольствием, оттого что я уже способен не стесняясь вести подобные беседы.
Мама встала с места со словами: ”Времени четыре утра”. Я подивился такой ее деловитости в этот час.
Бульвар и ближние поля затянуло плотным туманом. В потемках шарили блуждающие огни. Мама повела нас на станцию кратчайшим путем. Тут я вспомнил долгое ночное странствие, когда мы везли тетю Терезу в санаторий, только тогда было лето, светлое и не омраченное.
Возле буфета теперь было пусто. Сквозь два его запертых грязных оконца виднелся беспорядок внутри: стаканы и бутылки.
— Где поезд? — мощно закричал скульптор Штарк. Коньяк, как видно, зарядил его голос.
Ответа не последовало. На мамином лице расплылась невнятная улыбка. Словно не моя мама, а одна из несчастных женщин, обремененных детьми, настолько привычная к болям, что новая боль лишь слегка кривит ей губы.
— Где поезд, кондуктор? — снова загремел Штарк.
Кондуктор высунул голову из окошка своего наблюдательного пункта:
— С чего вам в голову взбрело прийти так поздно?
— Нам сказали, что в пять здесь проходит товарный. Разгружать будут или грузить?
— Поезд товарный, а не пассажирский.
От странной уверенности скульптора Штарка у нас исправилось настроение. Почти ночная авантюра — если б не мамино лицо.
В пять утра пришел поезд. Штарк вскарабкался к машинисту и рассказал ему, что наша родственница, тетя Тереза, родственница близкая и молодая, умерла ночью в монастыре св. Петра. Он говорил громко, выделяя каждое слово, чтобы его можно было услышать за шумом пара. Вниз это слетало, как жестокая декларация.