Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
– Жалко отпуск, – вздохнула Анна и тут же поправилась: – Ой, я не о том! Не про отца, разумеется. Просто… ну, что так получилось. А так хотелось на море… Знаешь, я так люблю море! А ты?
И тут же горестно протянула:
– Я совсем не знаю, что ты любишь…
– Дело поправимое, – откликнулся он. – Изложу, не сомневайся. Итак. Море люблю. И даже очень. Лес люблю. Грибы, разнотравье. Стог сена на поле. Только не был там, в лесу, лет пятнадцать. Горы люблю. Видел Кавказ и, из окна поезда, Альпы. Впечатлило. Зиму люблю, снег. Осень, такую пушкинскую, желто-красную, почти умирающую, но еще живую и печальную. Весну, кто ее не любит? Совсем раннюю, когда только черемуха и молодая липа с клейкими листочками. Потом сирень, целые сиреневые облака… Лето. Лето – это ты. В маечке на тонких лямках, в открытых шлепках, с пыльными пальцами. Ты, со вспотевшим, чуть влажным загривком. И крики каких-то беспокойных птиц по ночам.
Он замолчал и задумался. Она тоже молчала и внимательно смотрела на него.
– Книги, – продолжил он, – мои книги. Те, которые перечитываешь всю жизнь. Что-то поймешь, а что-то нет. Значит, просто не время или просто тупой. А разобраться все равно хочется. Музыка… Вот здесь без фанатизма. Просто есть то, что трогает, то, что цепляет. Потому что вдруг хочется плакать. Стыдно, а хочется. Такие дела… Среднерусские городки. Тихие, сонные, словно полуслепые. Клочки газеты, подхваченные ветром. Клены на улицах, на маленьких площадях. Запах хлеба из булочной, тетка с авоськой и в домашних тапках, голуби на заброшенной колокольне. Прудик, заросший тиной – вечный и сонный, как и все остальное. Спящий у околицы столетний дед, на лавке, сколоченной еще его прадедом. Пацаны на великах, в трусах и майках.
Шумное многоголосье Кавказа, яркие базарные краски. Люди, дома, еда, гостеприимство. Все – искренне и слегка навязчиво. И все с открытым сердцем. Сдержанность Прибалтики, размеренная и рациональная. И еще аккуратность, словно нам в укор. Запах кофе, корицы и тмина. Узкие улочки и фонари. Булыжная мостовая, трубочист в черном фраке.
Питер. Горло сжимает комок от всего – от Монферрана, от Клодта, от строгости Исаакия, от пышности Петергофа, от белых ломких льдин на Неве.
Песни Володи… «Чуть помедленнее, кони».
Окуджава. Тихо-тихо, просто чуть слышно. И о самом важном. Просто просит быть человеком. А ведь это – сложнее всего.
Стихи люблю. Пушкина, Блока. Ахматову. Бродского, Рейна. Пастернака. Никто о любви не сказал лучше, чем он. «Ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья…» И неважно, кому он это сказал. Важно как.
– Утомил? – усмехнулся он. – Совсем разнюнился?
Она мотнула головой:
– Дальше!
– Дальше? – переспросил он и снова задумался. – А-а-а! Вот тебе и дальше! Пиво. С раками. Именно с раками. Сваренными только в укропе. И в эмалированном ведре! Никаких кастрюль, слышишь?
Она сглотнула слюну, рассмеялась и кивнула.
– Дальше? Так, что там еще? А! Вот, пожалуйста. Холодец. Густой, дрожащий, как трус, под желтой пленкой жира. Обязательно из копыт. Никаких хвостов и бульонок! Так, еще. Кровяная колбаска. На одесском Привозе. Домашняя, темненькая, пахнущая чесноком. Жареная барабулька. Можно и корюшку. Селедка. Знаешь, какая должна быть селедка? – угрожающе спросил он.
Она помотала головой и беспомощно развела руками.
– Вот! – кивнул он и вздохнул: – Эх, по-ко-ле-ние пепси. А селедка, матушка, должна быть с красными глазками. Поняла? Только с красными! Если у нее, у родной, глазки другого цвета, пусть прекрасные голубые или зеленые, – это не селедка, а хрень собачья. Поняла?
Она снова кивнула.
– Всегда смотри в глаза. Даже селедке!
Она рассмеялась:
– Здорово! А еще?
– Еще… – задумался он. – Ну, картошка. Наша, липецкая, с укропом. А! Вареники с вишней. Это пункт. Согласна?
Она снова кивнула:
– Еще как!
– Так вот, с вишней и соусом. Знаешь, что это за птица?
Она покачала головой.
– Где вам! – вздохнул он. – Запоминай. Косточки, вишневые, отварить в малом количестве воды. Совсем в малом. С сахаром, разумеется. Потом растопить хорошего масла. И всем этим залить эти самые вареники, которые с вишнями. Ну а для плебеев можно туда и сметаны.
Она чуть скорчила смешную рожу:
– Есть хочу.
– Обжора, – вздохнул он. – А у нас пусто. К Нинке? Яичница с помидорами? Хлеб с чесноком? Суп-пити и люля?
Она кивнула:
– И пиво. Так хочется пива!
– И пива, – согласился он. – Пьянчужка. Все тебе лишь бы утробу набить. Гедонист. Никакой духовности. Секс и пожрать. А еще акула пера. Пишущий человек. Журналист, можно сказать. О чем с тобой говорить?
– Хватит ворчать! – крикнула она из прихожей. – Следующая остановка – голодный обморок.
* * *
Их ночные безумства (иначе не скажешь, безумства, в его возрасте – точно), их бдения, перекуры, чаепития, блуждания по квартире, распахнутые балкон и постель, руки в замок, ледяной душ, утренний кофе – все это становилось еще острее, с каждым днем и с каждым часом.
После полудня она уезжала до вечера. Работа, отец. Они долго стояли в прихожей: обнимались и замирали. Выключались из жизни на пару минут.
Пока ее не было, он, привыкший к безделью и томительной скуке, совсем сходил с ума. Не помогало ничего – ни телевизор, ни книги, ни мелкие хлопоты в виде уборки и похода за хлебом. Городецкий мотался по квартире, торчал на балконе, выходил во двор и тут же возвращался назад. Время не шло, ползло. Подло, по-черепашьи, словно с издевкой.
После ее короткого звонка («Еду!») он в который раз бросался в душ, придирчиво рассматривал себя в зеркало, водил станком по гладковыбритым щекам, тяжело вздыхал и снова торчал на балконе, высматривая в потоке машин ее малиновую «реношку».
Если Анна вдруг задерживалась, хватал мобильный и трезвонил, словно полоумный отец загулявшей дочери-подростку.
– Пробки, – возмущалась она. – Ты что, не в курсе?
– Ну да, пробки, – ворчал он, отключив телефон. – Все у вас пробки. Хорошая отмазка.
Однажды она загуляла до трех утра. Был день рождения сотрудника. Городецкий чуть не рехнулся. Звонить глупо: престарелый папашка пасет свою козочку. А уж чего напридумывал, представить страшно! Вот тогда пригодилась американская двояковыпуклая – сто лет не брал, а тут пригодилась. Но не срубило, как раньше, через пятнадцать минут, уснул почти в восемь, с трудом.
Не доверял? Доверял. Просто боялся: а вдруг? Вдруг задумается, оглянется, увидит молодых и красивых. Или того лучше: встретит свою судьбу. Ох.
* * *
Она тосковала по морю. Мечтала и горестно приговаривала: