Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и многие молодые поэты своего поколения, Ходасевич еще не в состоянии верно оценить пропорции того или иного художественного или интеллектуального явления. Восторгаясь Бальмонтом, он строго отозвался о «Книге отражений» Анненского: «Быть может, статьи г. Анненского и были бы интересны лет 10–15 назад, а теперь они кажутся слишком запоздалыми. После незабываемых строк Д. С. Мережковского, например, заметки Анненского о Достоевском просто скучны и ненужны»[108].
При всем отвращении Ходасевича к «чинопочитанию» он не может до конца отвлечься от той негласной табели о рангах, которая существовала в символистской среде и согласно которой Анненский в 1906 году стоял гораздо ниже Бальмонта и Мережковского. Возможно, впрочем, что автор «Книги отражений» в эту табель и вовсе не входил: в глазах Ходасевича он всего лишь (при этой цитате трудно сдержать улыбку) «приличный человек иного литературного лагеря»; приличный — ибо признает, хоть и с десятилетним опозданием, значительность Бальмонта.
А что происходит, когда разговор касается писателей, в самом деле принадлежащих иному, не модернистскому кругу?
Издательство «Знание» объединяло вокруг себя, главным образом, прозаиков-реалистов, как крупных (Горький, Бунин, Андреев, Куприн), так и менее значительных. Уровень поэзии в сборниках «Знания» был чрезвычайно низок — за исключением стихов Бунина. В глазах Брюсова и «Весов» реалисты были врагами и только врагами (притом что его вражда с Буниным — тяжелая, пронесенная через всю жизнь взаимная ненависть — возникла на руинах бывшей дружбы, а с Горьким ему пришлось вполне дружественно сотрудничать позднее, в пред-и послереволюционные годы). Но в грифовском кругу к реалистам относились более дружественно. В «Золотом руне» Бунин и Андреев были приглашены к сотрудничеству и приняли приглашение.
Интерес Ходасевича к авторам «Знания» важен потому, что с некоторыми из них его потом связывали тесные литературные отношения и даже дружба. Прежде всего это относится к Горькому.
Вот отзыв Ходасевича о горьковских «Детях солнца»: «Горький раньше знал только отвлеченных людей, если так можно сказать — беспочвенных. Теперь он поселил их на земле. Протасов, Елена, Вагин — ведь это прежние Сатины, такие свободные и могучие вне нашей атмосферы. Но здесь, на земле, темной, тяжкой, всевластной, где взрыхленные поля залиты потом и кровью, где так больно живется на острых, окровавленных ребрах городских камней, они стали бледными, вялыми, хилыми. Не неприспособленность к жизни виновата здесь, но отчужденность от нее. Насмешка в их словах: „Мы — дети солнца“. Горький увидел уже с ясностью, что „человеки“, низведенные на землю, еще слабее „бедных детей земли“, слабее потому, что они лишены всякой способности к активному утверждению своей личности. Сойдя на землю с новоприбывшими „детьми солнца“, Горький встретил ее аборигенов, живых людей, пусть истомленных, но, как Антей, близких матери-земле — Гее. Эта встреча была для него благотворной. Он полюбил новых знакомцев, полюбил, быть может, за муки, но еще больше за то, что нашел у дряхлых людей земли ту изумительную чуткость душ, которой нет и не было у солнечных младенцев»[109].
Легко заметить, что Ходасевич говорит о Горьком с теми же интонациями, что и о Бальмонте. Черта, проходящая между «нашими» (модернистами) и «не нашими» (традиционалистами), для него все же преодолима, он чуток к различным эстетическим впечатлениям. Но разумеется, его внимание привлекают пока прежде всего модные авторы, кумиры эпохи. Его собственные вкусы еще не сформировались. И все же то, что именно привлекло его в горьковской пьесе, очень показательно: это спор между свободой «солнечных младенцев» и суровой правдой земных «дряхлых» людей.
Среди писателей более молодого поколения «чистых» реалистов почти не было. Те сверстники Ходасевича, которые писали прозу и в творческом отношении следовали за Чеховым, Буниным или Андреевым, охотно вели дружбу с «декадентами», принимали многие их идеи и старались печататься не только в традиционалистских, но и в символистских изданиях. К числу таких пограничных писателей принадлежал Борис Константинович Зайцев, впоследствии один из наиболее признанных прозаиков предреволюционной России, а потом — эмиграции, один из тех людей, которым суждено было постоянно, на протяжении десятилетий, соприкасаться с обочиной (но только обочиной) жизни Ходасевича. Зайцев снимал квартиру вместе со Стражевым, и они устраивали литературные вечера с участием как «декадентов» (перевальского круга), так и «знаньевцев»[110]. В одном из них, по крайней мере, Ходасевич участвовал в декабре 1906 года. Подробное описание его содержится в воспоминаниях Веры Муромцевой-Буниной, жены Бунина: «Взбежав на четвертый этаж, я, чтобы перевести дух, остановилась у приотворенной двери. <…>
Доносилось невнятное чтение Вересаева.
Досадно: опоздала, придется простоять в дверях кабинета до окончания чтения.
В кабинете хозяина было тесно: сидели на тахте, на стульях, на письменном столе, даже на полу. <…>
После Вересаева быстро занял его место Бунин, и я услышала опять его хорошо поставленный голос. <…>
Затем вразвалку, не спеша, подошел к столику Борис Зайцев, сел и, медленно развернув рукопись, стал читать своим тихим, но ясным голосом только что им написанный рассказ „Полковник Розов“. <…>
Началось выступление более молодых поэтов. У каждого своя манера передавать свои „песни“. Кречетов пел их громким басом, Муни был едва слышен, Стражев читал как-то презрительно, Ходасевич, самый юный… закончил этот литературный вечер. Читал он немного нараспев, с придыханием, запомнился эпиграф Сологуба к одному из стихов: „Елкич с шишкой на носу“. Мне в его стихах и придыханиях почудилось обещание»[111].
3
Именно в эти годы, годы начала литературной деятельности, в жизнь Ходасевича вошло несколько человек, которым суждено было сыграть в ней свою роль, более или менее существенную. Трудно сказать, была ли в жизни Владислава Фелициановича «главная» любовь. Но главная дружба была несомненно. Под знаком этой дружбы прошла его юность, память о ней он сохранил до конца дней.
Через десять лет после смерти своего друга, в очерке, позднее вошедшем в «Некрополь», Ходасевич так напишет о нем:
«Его знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов. Не играя заметной роли в ее жизни, он скорее был одним из тех, которые составляли „фон“ тогдашних событий. Однако ж по личным свойствам он не был „человеком толпы“, отнюдь нет. Он слишком своеобразен и сложен, чтобы ему быть „типом“. Он был симптом, а не тип»[112].