Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шмелей медовый голос
Гудит, гудит в полях.
О сердце! Ты боролось.
Теперь ты спелый колос.
Зовет тебя земля.
Вдоль по дороге пыльной
Крутится зыбкий прах.
О сердце, колос пыльный,
К земле, костьми обильной,
Ты клонишься, дремля.
Это был последний, скрытый привет давно ушедшему другу юности.
Чем же замечателен Муни, почему именно он, а не Брюсов-младший, не Малицкий, не Ярхо стал ближайшим к Ходасевичу человеком на целое десятилетие, почему память о нем преследовала поэта до самого конца? Интуитивно это понятно, а словами высказывается с трудом. Значительность Самуила Киссина, может быть, в первую очередь проявлялась в его беспощадном саркастическом юморе, направленном на всю реальность, на все мироздание в целом, мироздание, в котором он не находил себе места, в котором видел лишь «докучную смену однообразных и грубых снов». Именно в этом всеразрушающем сарказме он теоретически мог бы найти себя как писатель. По крайней мере маленькая пьеса «Месть негра», предвещающая театр абсурда, — едва ли не самое интересное произведение в его небольшом наследии. Каким-то образом в этом ощущении собственной жизненной «недовоплощенности» («Меня, в сущности, нет, как ты знаешь», — говорил он Владиславу) и порожденном им мрачно-насмешливом неприятии мира сказывалось и еврейское отщепенчество Киссина. И все это оказывало сильнейшее влияние на Ходасевича. Киссин в их дружбе, похоже, первенствовал, по крайней мере, до поры. А дружба была в иные дни неразлучной.
«Все свободное время (его было достаточно) проводили вместе, редко у Муни, чаще у меня, а всего чаще — просто на улицах или в ресторанах. Нескончаемые беседы на нескончаемые темы привели к особому языку, состоявшему из цитат, намеков, постепенно сложившихся терминов. Друг друга мы понимали с полунамека, другие не понимали нас вовсе — и обижались. Но мы порой как бы утрачивали способность говорить на общепринятом языке»[117].
4
Чуть раньше началась другая молодая дружба, которую Ходасевич впоследствии помянул очерком в «Некрополе». Это была дружба с женщиной — Ниной Ивановной Петровской, женой Сергея Кречетова. Если с Киссиным Ходасевича сближали во многом (и, может быть, в первую очередь) общие литературные искания, то основа его отношений с Петровской была иной, хотя и она была писательницей и в письмах Ходасевичу время от времени касалась творческих вопросов. И если «нескончаемые беседы» с Муни уводили его из профанной посюсторонней реальности в мир, пропитанный туманными символами и странными соответствиями, то общаясь с Ниной Ивановной, он, скорее, погружался в мучительный и безвыходный лабиринт чужих человеческих отношений, против своей воли оказываясь в роли свидетеля, соучастника и судьи.
Ходасевич познакомился с ней, как и с ее мужем, в 1902 году, через Гофмана. (Собственно, Петровская и была причиной брюсовской опалы, постигшей «ликтора».) Войдя в круг хозяина «Грифа», он постепенно стал приятелем и конфидентом его жены. Он оказался непосредственным свидетелем двух роковых романов Нины — с Андреем Белым и с Брюсовым, романов, оставивших заметный след в литературе. (Еще один роман, с Бальмонтом, имел место чуть раньше.)
Отношения Белого и Нины Петровской начинались как экзальтированно-одухотворенная дружба, довольно быстро перешедшая, однако, в нечто другое. Сам молодой писатель так описывал ситуацию в своем дневнике: «Вместо грез о мистерии, братстве и сестринстве оказался просто роман. Я был в недоумении: более того — я был ошеломлен; не могу сказать, что Нина Ивановна мне не нравилась; я ее любил братски; но глубокой, истинной любви я к ней не чувствовал; мне было ясно, что все, произошедшее между нами, есть с моей стороны дань чувственности. Вот почему роман с Ниной Петровской я рассматриваю как падение… Я ведь так старался пояснить Нине Ивановне, что между нами — Христос; и она — соглашалась; и — потом, вдруг — „такое“»[118]. Этот монолог настолько «внутри эпохи», что шаг в сторону — и серьезнейшие чувства начинают выглядеть забавно. Так, уже в 1920-е годы символистские «ужасики» и мистические радения смешили Мандельштама, а уж он-то смотрел на них с очень небольшого расстояния. Но это еще и очень в духе Андрея Белого, чьи отношения с противоположным полом Ходасевич описывает так: «Он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. Обратно: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед „падением“ ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, — но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили»[119].
Отношениями с Петровской вдохновлено стихотворение Белого «Преданье», посвященное… ее мужу и начинавшееся словами: «Он был пророк. Она — сибилла в храме». Пророк и сибилла достигли берегов Стикса — вслед за чем он поплыл по его волнам на челне (в не очень ясном направлении), а она «состарилась одна» «под сенью храма». И вот прошли века, и, наконец,
Забыт алтарь. И заплетен
Уж виноградом дикий мрамор.
И вот навеки иссечен
Старинный лозунг «Sanctus amor»[120].
Это написано в 1903 году. Спустя четыре года вышла книга рассказов Петровской, названная именно так — «Sanctus amor».
В реальности «пророк» после своего «падения» спешно уехал в Петербург, где вернулся к своим жреческим обязанностям у алтаря Прекрасной Дамы, предвестницы Жены, Облеченной в Солнце, — то есть, разумеется, Любови Дмитриевны Менделеевой-Блок, несчастной молодой женщины, решительно ничем, включая внешний облик, не соответствовавшей навязанной ей роли. Это «жречество», как известно, тоже едва не закончилось «падением».
Что же до Нины Ивановны, то к ней, по словам Ходасевича, «ходили… шепелявые, колченогие мистики, — укорять, обличать, оскорблять: „Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны“»[121]. Именно это — по крайней мере на взгляд Владислава Фелициановича — и спровоцировало интерес к ней Брюсова. Респектабельного буржуазного литератора, принявшего на себя функции «черного мага», привлек «демонический ореол» соперницы Прекрасной Дамы… а она хотела отомстить Белому. Ходасевич был не только свидетелем, но и невольным участником некоторых эпизодов этой мести: