Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходасевич связывал судьбу Нины с общими настроениями эпохи, видел в ней (как и в Гофмане, и в Муни) жертву символистского проекта «жизнестроительства»:
«Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме „саморазвития“. <…> От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение — безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью — идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.
Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями, безразлично за какими. Все „переживания“ почитались благом, лишь бы их было много и они были сильны. В свою очередь отсюда вытекало безразличное отношение к их последовательности и целесообразности. „Личность“ становилась копилкой переживаний, мешком, куда ссыпались накопленные без разбора эмоции, — „миги“, по выражению Брюсова: „Берем мы миги, их губя“»[128].
Но если личность Муни в самом деле очень тесно связана с контекстом эпохи и вне этого контекста плохо поддается пониманию, то Петровская кажется фигурой более простой и универсальной. Женщины такого типа — неизменный атрибут литературно-художественной среды во все времена. Другое дело, что в 1900-е годы их характерные черты проявлялись ярче, чем, к примеру, в 1920-е. Замечательную, яркую, хотя и пристрастную характеристику дал Нине Ивановне один из ее бывших любовников — Андрей Белый: «Она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь в бред и в абракадабру. Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до преступности восприимчива; выходя из себя на чужих ей словах, она делалась кем угодно, в зависимости оттого, что в ней вспыхивало; переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых бредов, во время которых она готова была схватить револьвер и стрелять в себя, в других, мстя за фикцию ей нанесенного оскорбления; в припадке ужаснейшей истерии она наговаривала на себя, на других небылицы; по природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, она искренно верила в ложь; и выдавала в искаженном виде своему очередному конфиденту слова всех предшествующих конфидентов. Она портила отношения; доводила людей до вызова их друг другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами. С ней годами возились, ее спасая: я, Брюсов, сколькие прочие: Батюшков, Соловьев, Эллис, Петровский, Ходасевич, Муни, газетный деятель Я. — бедная, бедная, — ее спасти уже нельзя было; не спасатели ей были нужны, а хороший психиатр»[129]. Уж спасали «Ренату» Брюсов с Белым, или губили, или спасали, сперва погубив, — не так важно. Она вполне успешно губила себя сама.
Возможно, как раз в общении с Ходасевичем Нина в меньшей степени проявляла патологические черты своей личности. В письмах к нему много томного самолюбования, кокетства, выспренности, истеричности — но все же не безумия. Вот характерный образец:
«Целые дни дичаю и молчу. „По вечерам, по вечерам“ приходят иногда люди, но я радуюсь только Одному. У меня душа трижды верная. С теми, другими, приходится говорить на иностранном языке. Трудно, утомительно и скучно. Мне все попадаются не те души, которых я жду. Есть весенние, я их нюхаю, как те цветочки на тоненьких ножках. И много других душ есть на свете, но меня не тешат контрасты, я ищу подобия. У нас с Вами есть какое-то печальное сходство» (письмо от 11 мая 1907 года)[130].
В простоте, без томной экзальтации Нина Петровская не могла сказать ни слова: даже передавая привет родителям корреспондента, она прибавляла: «Старость чту, как юность!» Но Ходасевич, уж конечно, не так много значил для Нины, чтобы стрелять в него из браунинга. Для нее он был одним из окружавших ее «пажей», «мальчиков», может быть, более верным и заботливым, чем остальные. При этом он время от времени оказывался жертвой приступов ее безумного раздражения, резких перемен ее настроения. «Владька» в письмах к общим знакомым именовался «предателем», «хамом», «несчастной, нищей и отвратительной душой»[131], «отвратительной накипью литературы и жизни»[132]. А через какое-то время нежно-дружеская переписка с ним как ни в чем не бывало возобновлялась.
В период «Золотого руна» и «Перевала» Ходасевич, Муни, Андрей Белый и Нина Петровская были постоянными спутниками в скитаниях по московским бульварам и кофейням. Белый так описывает эти прогулки: «Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие — вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день)»[133]. Сам же молодой Ходасевич, в описании Белого, выглядел так: «Жалкий, зеленый[134], больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика»[135]. Ангелоподобный голубоглазый Белый, мрачный еврейский пророк в широкополой шляпе и черном плаще, «одержимая» женщина и зеленый «скорпионик», похожий на вставшего из склепа мертвеца, — ну и компания!
Последующие события в жизни Нины были таковы: в 1907 году ее брак с Соколовым был официально расторгнут. Измены супруги особо не волновали Грифа, они мирно, «как друзья», жили в одной квартире, но потом Сергей Алексеевич влюбился в актрису Лидию Рындину (однофамилицу первой жены Ходасевича) и пожелал с ней обвенчаться. Дальше — пьянство, морфий, чахотка. В 1911 году Брюсов, после прощальной поездки в Лифляндию, которой Нина добилась от него из последних сил, отправляет свою любовницу в Италию — лечиться. На вокзале ее провожают двое: Брюсов и Ходасевич. (После отправления поезда между мужчинами состоялся серьезный и искренний разговор; по собственному признанию, Ходасевич «многое понял» и стал относиться к Брюсову теплее — что не помешало ему годы спустя в «Некрополе» с гротескными, отдающими Достоевским подробностями описать этот день.)