Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Безопасные дни”, – повторяла Тонкая про себя, как заклинанье, и с ужасом думала: два месяца, да, два. Очкастая соседка въедливо из-под очков, взглядом мудрой спесивой старухи, смотрела на нее, на то, как Тонкая полоумно шевелит губами. Звала ее пить чай. Тонкая садилась за стол и тупыми телячьими глазами глядела на печенье, на очищенные бананы, шкурки валялись тут же, рядом, на столе, шкурки почудились ей содранной змеиной кожей, и Тонкую чуть не стошнило. Соседка взгромоздила очки на темечко и приняла окончательно старушечий вид. “Настюха! – важно выцедила она. – Ты ж залетела!” Что такое залетела, спросила Тонкая беззвучными губами – и тут же поняла, что это такое.
“У меня знакомый врач есть”, – насмешливо сказала соседка и цапнула с тарелки скользкий, переспелый очищенный банан. Она ела банан похотливо, слегка похохатывая, ее острые, как у хорька, клыки поблескивали в свете казенной общежитской лампы, очки серебряными рыбами плыли в зеркале. У Тонкой закружилась голова. “У меня денег нет”, – сухо сказала она.
“Переспи с ним, и все, и все дела, ты что, дура?” – весело сказала очкастая кобра, весело дожевала банан и показала Тонкой тонкий змеиный язык.
2
Тонкая не спала ночами. Она думала. Она плакала, но бесполезны были эти слезы, она понимала это. Как хорошо мужчинам, думала она, они бросают в женщин семя, а зачинает и дальше тянет весь этот чудотворный груз – женщина, а какая из нее, из Тонкой, на хрен, женщина? Она девочка, и она – художник. Она слабыми руками даже ребенка не поднимет! И потом, чей это ребенок?
“Тем более делай, если сомневаешься, – уговаривала она себя, – делай, делай”. Профессора не узнавали эту хрупкую, работоспособную девочку с Волги: перетрудилась, матушка, сказал ей профессор Емельянов, кисти-краски бросить в сторону, ать-два!.. и в харчевню, в харчевню, и кушать, кушать, кушать, вон какая тощая… Профессор ласково ущипнул ее за бочок, и она шарахнулась от него, как от прокаженного.
После бессонной ночи, похожей на пытку временем, Тонкая вытащила из-под подушки телефон и набрала номер соседкиного врача. Голос у врача оказался молодой, бодрый, будто бы он орал в диктофон на праздничном митинге. “Я хочу сделать аборт”, – прямо и грубо сказала нежным голосом Тонкая. “Приходите! – выкрикнул привычный лозунг радостный комсомольский голос. – Таксу знаете?!”
Знаю, шепнула в телефон Тонкая – и нажала кнопку, чтобы голос скорее исчез.
Ей показалось – очкастая кобра уже позвонила доктору, они в сговоре, они все знают про нее, да и она знает все про них. И уже никому ничего не интересно.
3
Куда тут у вас пройти, да вот сюда, а одежду? Зачем я с одеждой-то с этой, как маленькая, а, какая разница, стащу и брошу на пол. Все вешалки забиты! Почему одежды так много? Тут домашний концерт? Или тут просто коммуналка, а может, он коллекционирует пальто, плащи и шляпы? Ерунда какая, а где же у вас кабинет? Пройти-то куда? А никуда, а вот сюда. Сюда это куда? Вот, вот, сюда, ну что ты как слепая! Он говорит мне “ты”, это ужасно. Жутко это. Тогда я ему тоже скажу “ты”. Никогда ты не скажешь ему “ты”, потому что ты стесняешься. Я просто не так воспитана! Он тоже не так воспитан, но вот он говорит, а ты – нет. Ты для него мусор. Он съест конфетку и сомнет и выбросит фантик. Какой странный ковер, какой странный диван! Восточные разводы, дымы кальяна. А где же это дурацкое, страшное кресло? Ну, железное такое, серебряное кресло. Куда в железные браслеты кладут ноги, а не руки. Нет тут такого кресла! Нет! Ну, оглянись. Туда, сюда! Нет?! То-то же! А может, он совсем и не доктор. Вы тот доктор, я правильно пришла? Ты много болтаешь, девочка, садись-ка сюда. Да, да, сюда. Хорошенькая. Так что же, совсем бабла нет? А папка с мамкой что, отверженные Виктора Гюго? Какого Виктора Гюго? Такого все. Иди сюда. Я не хочу! Тогда пошла вон. Но больше не звони и не приходи. Я, я это! я это! я… Тогда иди. А вы закрыли дверь?! Чего ты боишься, дура, иди. Я не кусаюсь. Ого, какая грудка! О-о-о, прекрасно! Слушай, курочка, хочешь, после абразио я поставлю тебе спиральку? После аб… чего? Ну, когда вычищу тебя, дуреха. За спиральку надо платить. Живые деньги. Жи… вые?! Жи-и-и-и… а-а-а!.. Видишь, видишь, как тебе хорошо. Ну, я же говорил, что будет хорошо. Еще никому со мной не было плохо! Еще никто… не… а-а-а-а!.. жаловался. Зачем вы так? А что, не нравится?! Так не нравится?! Ну, давай попробуем вот так. Вот так! Вот так! Вот та-а-а-а-ак! Та-а-а-а-ак! Та-а-а-а-ак! А-а-а-а-хра-а-а-а…
…а почему тут ковры такие пыльные, и на полу столько пыли, рука свисает до пола, и ногти корябают паркет, здесь паркет, плашки-деревяшки, зачем же столько пыли, только бы не вырвало, только бы не залить ему рожу и грудь всем, что я ела сегодня в общаге, а на улице дождь, слышно, как он идет, капли стучат по стрехе, капли стекают по стеклам, а правда, слово “стекло” – от слова “стекать”?.. да. Именно от этого слова. Скорее бы он уже! Он уже. Он хочет еще! Меня сейчас вырвет. Не надо! Я смогу. Я выдержу. Держись! Я держусь. Я! Дер! Жусь!
…быстро одевайся. Сюда могут зайти. Вы же говорили, что не могут! Могут. Еще как могут. Быстрее! Копунья! Вот визитка. Куда бросаешь, идиотка! Здесь адрес клиники. Ты туда приедешь завтра. Или нет, погоди, послезавтра. Ты запомнила, послезавтра?! Ты слышишь меня?! Ты глухая?! Ну, ты дура! Я вот Ляльке скажу, чтобы таких дур больше не посылала!
…и черная рожа, чернильная рожа, прижатая к мокрому оконному стеклу, липкая морда вечера, когда жизнь перестала быть жизнью и стала просто смертью.
4
Она пришла к нему в клинику в назначенный день, в назначенный час.
Коридоры клиники были белые, голубые, желтые, золотые, пустые. Иногда попадались люди. Тонкая не видела их лиц. Она крепко вцеплялась пальцами в ремень сумочки, где лежала чистая простыня, чистые трусики, чистые колготки и целый пук стерильной ваты, а еще бинт.
Она открыла дверь кабинета и поразилась бело-голубому, холодному блеску. Острый глаз художника подмечал подробности: ледяной никель кресельных подколенников, снежную эмаль тазов, ножевой, смертный, инистый блеск кюреток, ложек и неведомых страшных ножей, лежащих рядком на вафельном полотенце. Врач кивнул головой на кресло: садись, мол. Тонкой не хотелось смотреть ему в лицо, тем более рассматривать его. Она ничего не хотела видеть здесь, но глаза же смотрели. Ослепнуть бы, тоскливо подумала она. Задрала ногу, потом другую и влезла в кресло смерти ее ребенка, будто садилась на железного коня, вдевала ноги в ледяные стремена. Какой конь, конь это слишком красиво, наверное, со стороны она смешна и безобразна, похожа на распяленную для жарки утку. “Утка, утка, проститутка”, – ехидный голос отвратно, рвотно пропел в ней. Она широко развела ноги и увидела снизу свои торчащие в разные стороны колени – острые, совсем детские. Крикнула внутри себя: остановись! этого нельзя! не надо этого! – а ее руку выше локтя уже грубо перехватили резиновым жгутом, и уже игла входила под кожу, и втекало в нее пьяное и бесполезное лекарство, и она отсюда, снизу, увидела лицо врача.
Харю. Рожу. Морду. Она представила себе Оськин пистолет, с которым он прибыл в Питер. Революционный такой, черный пистолет. “Макаров”. Поддельный или настоящий? Теперь все поддельное. А все поддельное – настоящее. Убить из него запросто можно, Оська сказал ей.