Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выждав минут пять, он спускается вниз, к бульвару, и выходит к винно-водочному, где уже выстроилась длинная очередь и наряд милиции отгоняет жаждущих за протянутые между деревьями веревки. У самого входа пустое пространство, отгороженное металлическими барьерами, кругом сплошной гам нервных, возбужденных голосов, человеческое копошение, моментально вспыхивающие скандалы. Кого-то выталкивают из очереди, и бедолага кричит, срывая голос, ломится, но мужики в очереди стоят тесно, как пальцы, прижавшись один к другому, и кричащего опять отталкивают, так сильно, что тот валится. Он вскакивает и кидается на очередь с кулаками. И вот там уже водоворот возбужденных лиц, орущих ртов, мелькает милицейская фуражка, и мужики один за другим начинают вылетать за веревки, а в очереди смех и крики.
Китаец опять смотрит на часы. Еще двадцать минут. Околачиваться на базаре без дела — значит только внимание привлекать, и, выждав мгновение, оглядевшись, Китаец смешивается с толпой людей, толкущихся возле очереди.
В этой самой очереди стоял Мухомор — в длинном ряду людей, извилисто гнущемся под напором сзади, прижавшись к чьей-то спине и собственной спиной чувствуя чужое хриплое дыхание. Он держал впередистоящего за локоть, и его самого держали, потому что в очередь постоянно кто-нибудь ломился, пытался втиснуться, и тогда она выгибалась змеей, не расцепляя своих, сочленений, поднималась ругань, вскипала моментальная свалка, и чужак отлетал, ругаясь.
Мухомор занял очередь еще в одиннадцать утра, теперь, в шесть вечера, стоял в первой сотне. Он любил очереди за то, что уж тут-то он был всем ровня. Всем тут было плевать — есть у тебя жилье или нет, чем ты промышляешь в жизни: сбором пустых бутылок, отловом собак, работой у станка, преподаванием или содержанием притона, всех одно только и волновало — достанется или нет. И ни у кого тут не было ни особых прав, ни привилегий, разве что милиционер кого-то пустит без очереди, так милиционер тут царь и бог. Меж совершенно незнакомыми и разными людьми на короткое время возникали до странного близкие отношения. Мухомор примечал, что некоторые вот так же, как он, приходят сюда почти с удовольствием — поговорить, потолкаться, послушать сплетни. Наверно, многим, после того, как, позакрывали забегаловки, и пойти-то было некуда, вот и тянула их очередь как своеобразный клуб по интересам, а уж интерес тут у всех был, точно, — один.
Наверно, ему не следовало сюда приходить после утренней кражи на вокзале, но он пришел и стоял — какая-то странная маята целый день мучила его, и тут, с людьми, которые были ему понятны, было как-то проще и легче. Он не понимал, что с ним происходит: быть может, просто осень, прозрачная холодноглазая хозяйка, селила в душе эту смутную, беспричинную тревогу. Так бывало с ним не раз. Он жил по инерции, с облегчением встречая конец каждого дня, жил маршрутами ежедневных мелких забот, которых у бездомного и беспаспортного ничуть не меньше, чем у нормального человека. Зимой спасался от холода по теплоцентралям, кочегаркам, летом обитал на дачах левого берега, где можно было отыскать кое-какую одежонку да и подкормиться. И только осеннее беспокойство, возникающее прохладными сентябрьскими вечерами в притихшем воздухе, ненадолго будило, его. Каждую осень он будто просыпался, близкие холода тоской пробирали пропитую, ко всему уже, казалось, равнодушную душу, и на ее слепой безмятежной глади мутными льдинками возникали вдруг неясные блики воспоминаний. И тогда тянуло бродить, заглядывать в окна, и странное выражение всплывало в его глазах. Казалось — человек ищет потерянное, а может просто пытается вспомнить, что же потерял.
Он садился в автобус и ехал, сам не зная куда, бродил по ветреным городским холмам, где обособленно стояли башни домов. Часами рассматривал панорамы дымных заводских окраин, за которыми лежало дикое пространство без жилья и людей, сплошь в голизне полей, облаков, озерной воды. И опять ехал в центр, на людные магистрали, где все куда-то спешили, ехали, и он, подчиняясь общему ритму, завороженный им, тоже спешил, тоже ехал, быть может, бессознательно надеясь, что если он будет вести ту же жизнь, что и все, с ее очередями, автобусными давками, то все наладится само собой.
И, лежа ночью на каком-нибудь чердаке или в подвале, где было заранее запасено тряпье, — у него было несколько таких точек по городу, чтобы не ночевать на одном месте несколько раз подряд, — уже блаженный, пьяный, дремал и все не мог уснуть, все крутился, наворачивая на себя тряпье и газеты, а потом вдруг начинал скулить, как пришибленный пес, и тогда одиночество и тоска становились физически невыносимыми. Чтобы отогнать удушье, он начинал вспоминать, но ленивая, ослабевшая память доказывала только близкое и вспышками выхватывала то колонию, — длинный строй зэков на утреннем пересчете, кашель, лай овчарок, тусклый блеск автоматных стволов и хриплую брань выводных, то вокзалы, то бараки на вербовке. И все это путалось, вязалось одним плотным клубком, в котором не разобрать было начала, — хождение по кадровикам, отчаянье, водка, странные захламленные квартирки с грязью непрекращающейся гулянки, «левые» рейсы, женщины, следственный изолятор, пересылки, смрадный зарешеченный вагон, вышки, овчарки, чифирь, ДОК на богом забытой станции, вокзалы чужих городов, справка об освобождении, год в ЛТП, город как лес, заброшенные дома, одеколон и бормотуха, лак, странные люди, укутанные в тряпье, трясущиеся руки…
От этих воспоминаний становилось еще тяжелее, и тогда он начинал перебирать свои самые замечательные пьянки. Вдруг вспоминался ящик бормотухи, что поставил бригаде грузчиков, где он недолго работал, узбек, которому они разгрузили два вагона арбузов. И даже бутылка коньяка приходила на память, — та самая, которую отдал ему один мужчина на хуторе Телегино за работу: Мухомор вскопал ему огород. И жена того мужчины вкусно накормила его тогда, даже пару бутербродов завернула с собой, чтоб ему было чем коньяк закусить. И еще они дали ему пиджак, — ношеный, но вполне еще приличный. Он тогда ушел на берег, развел костер, искупался, а потом, выпив коньяк, уснул у огня, сытый и довольный. Уже потом, промышляя по хутору, он любил завернуть к этой дачке, где ему тогда так подфартило, и полюбоваться ею из-за забора — какая она чистенькая и симпатичная, с узорным фронтоном и высоким, в деревянных кружевах, коньком.
Она была рядом — осень, она стояла над гомонящей очередью, в прохладном вечернем воздухе уже ощущались ее зябкие токи. И Мухомор невольно поежился…
Сзади закричали, загомонили, он очнулся и, вытянув шею, огляделся, а потом через плечо соседа