Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Китаец смотрит на часы. Пора. Он выходит из толпы и быстро идет мимо очереди, мимо подвальных дверей, мимо милицейского «воронка», куда двое сержантов заталкивают истошно вопящую грязную женщину, мимо гастронома, рядом с которым у квасной бочки столпился с банками и бидончиками народ, мимо ДК профсоюзов.
И вот — серый купол цирка-шапито. У входа, охраняемого билетершей, стоят мальчишки и вытягивают шеи, стараясь разглядеть, что там внутри. А там — бравурные марши, хохот коверных, запах опилок и зверья, аплодисменты, острые лучи софитов, фрак фокусника, лоснящиеся от грима лица воздушных гимнасток и надо всем этим — светлый флаг детства, запах бурьяна на пустырях, оскомина от зеленых яблок. Китаец помнит, как отец водил его в приехавший зоопарк смотреть на зверей. Помнит, как пахло от клеток, помнит надменного верблюда и голозадых обезьян, слона, медведя, который по-человечьи сидел в своей клетке и смотрел на людей, высунув язык, с которого тянулась густая слюна. Было начало осени, звери мерзли, и оттого он на всю жизнь запомнил стойловый запах несвободы, печальный осенний запах, отдающий прелью и острой вонью звериного навоза. Иногда ему кажется, что когда-то в детстве он заблудился и вошел не в ту дверь. Ошибся и не сумел этого сразу понять, мал был. Путаные тропки детских игр уводят далеко, за трамвайную линию, по которой бежит, вызванивая, трамвай, волоча за собой облако рыжей пыли, за горизонт, обозначенный уступчатыми крышами. Китаец помнит, что ему хотелось быть моряком, плавать по морям, а сейчас это кажется смешным, наивным. Но чего-то жаль… Быть может, жалеет об этом не он сам, а тот мальчик в матросском костюмчике с рогаткой в кармане, которого еще не называли Китайцем. Они разошлись, разбежались на каком-то повороте, в какой-то из игр, и вот теперь — врозь. И иногда он встает перед глазами Китайца как укор — этот мальчик, который любил смотреть на диких зверей. Он где-то далеко, совсем в другом городе, где на кухнях еще шумят керогазы и играют радиолы по вечерам, где мужчины ходят в белых рубахах с закатанными рукавами, а женщины — в длинных платьях. Он еще продолжает свои игры, этот пацан, иногда вдруг напоминая о себе какой-то острой печалью, и, когда это случается, — Китаец «уходит» дня на три, сидит в квартире безвылазно и вгоняет в вену шприц за шприцем.
Но он не хочет ни о чем жалеть, да и не умеет. Он — Китаец. Такое у него теперь имя, он совсем другой человек, не тот, что мог жалеть мерзнувших мартышек и со слезами приставать к отцу: «Давай купим!» Он уже не умеет жалеть никого, даже отца, который регулярно, раза два в месяц, приходит к нему клянчить деньги. Отец теперь тоже другой — не тот, молодой, белозубый, веселый, и все теперь другое…
Сейчас он идет на базар, где должен встретиться с Егерем. Егерь — гонец, бывший моряк, живет во Владивостоке, у пришедших из рейса моряков скупает тряпки, валюту, видеокассеты, оптом везет в Хабаровск — здесь цены выше, и все это сдает местной фарце. Егерь не пьет, не курит, наркотики не употребляет, но когда предлагают вместо денег анашу, не брезгует и ею. Ничем не брезгует. Но сам не торгует, с рук ничего не предлагает, только оптом. Кто-то на него работает во Владивостоке, кто-то здесь. Китаец не знает, кто именно. И не хочет знать. Егерь ворочает большими делами, завязан, по слухам, на владивостокской «третьей смене» — припортовой мафии, и все эти дела вкупе очень крупно тянут, не меньше чем на «червонец», а за валюту так вообще могут к стенке прислонить. Китаец не то чтобы боится, просто он не терпит никакой подчиненности, он сам по себе. Да и вообще, тряпочное делячество все меньше его привлекает. Ему нужны не тряпки. Ему нужно оружие… Китаец пока сам себе боится сознаться — для чего.
Он знает, что Егерь сможет. Они все могут, эти портовые ребята, если хорошо заплатить. Китайцу есть чем платить. На промедол Егерь клюнет, это точно. Встретиться с этим делягой не просто, он осторожен, даже с тряпками вперед себя посылает шестерок, денег сам не берет, все чужими руками. Но Китайцу нужен именно Егерь. Сам. И через знакомых, по цепочке, удалось договориться. Вот сегодня в точно обусловленное время Китаец должен прийти на базар, один. И потолочься здесь минут десять. Егерь знает Китайца в лицо, но наверняка пошлет кого-нибудь из своих, и тот Китайца проводит. Может, — в машину, может, — на бульвар, к какой-нибудь лавочке, неизвестно. И там они поговорят, коротко и ясно: деньги — товар. Зачем ему «пушка», Китаец объяснять не будет, а Егерь не захочет знать. Он осторожен, хитер, но деньги — это деньги, Китаец хорошо знает всю эту шатию: среди них нет такого, кто за две-три «штуки» не удавил бы мать родную.
Он ныряет в негустую будничную толкотню, в развалы фруктовых и цветочных рядов, где стоят в ведрах букеты подвявших гладиолусов и георгинов; сама осень выбросила эти краски на прилавок — расчетливая, усмешливая торговка. А вот и корейские арбузы, груды рдеющих помидоров, виноград, яблоки, орехи, ведра ранеток; бледные, сквозящие бока полукультурок в темных точечках похожи на угреватые щечки малокровных девственниц. Невозмутимо поглядывают из-за прилавков кореянки, бойко сыплется украинский говорок, как всегда — несколько кавказских лиц. Базар шевелит тлеющие угли памяти. Вот пыхнул на черных головешках оранжевый, с синими крылышками огонек, похожий на бабочку, тоненькая струйка дыма сизо потекла