Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смерть повсеместна, но она не бросается в глаза, ее очертания размыты.
А я? Я в этих условиях? Я с моими необходимостями, с необходимостями моего «я»? Чем меньше я могу разглядеть кого-то в этих кладбищенских толпах, тем более хватаюсь за Великих. Этих я знаю лично. История — это они. Никакой паноптикум из мелкой сечки мне этого не заменит.
Но достаточно ли личностно мое отношение к ним?
Для меня этот вопрос имеет огромную значимость.
«Божественной комедии» мне недостаточно. Я ищу в ней Данте. Но не найду его, потому что Данте передан мне как исторический миф, это как раз и есть автор «Божественной комедии». Великие люди — это больше не люди, это лишь достижения.
Но еще больше раздражает то, что наше отношение к этим достижениям всегда было крайне извращенным. В школе и дома нас учили только почитать их и любить, а тем временем наше отношение к Великим людям на самом деле двойственное: я действительно преклоняюсь и восхищаюсь, но при этом отношусь с сожалением, жалостью и с пренебрежением. Я ниже их, потому что они Великие. Но в то же время я выше их, потому что я пришел в мир позже них, на более высоком уровне развития.
Этот второй подход, который я назвал бы «грубым», или «непосредственным», не получил широкого распространения. Нас хватает только на то, чтобы взглянуть на автора и его произведения в исторической перспективе, с точки зрения их исторического значения. Применим же теперь к рассмотрению непосредственный подход. Могу ли я, с моей сегодняшней фантазией, восхищаться произведениями чуть ли не мужицкой, только что проснувшейся фантазии Данте? Муки его обреченных такие безыскусные. Такие тощие! Такие многословные! И эти дискуссии, которые ведутся в перерывах между одной и другой мукой… Одни и те же ситуации, повторяющиеся с занудной монотонностью (но если бы я захотел взглянуть на произведение в исторической перспективе, я был бы вынужден сказать, что для произведения XIV века эти ситуации богаты и оригинальны), а Сиюминутность то и дело грубо влезает у него в Вечность со своими политическими и прочими проблемами. Он не чувствует греха, грехи у него бессильные, да и не грехи это никакие, а всего лишь нарушение предписания; они ни манят, ни отталкивают.
Сколько еще можно говорить в том же духе, отмечая, что данное произведение — вульгарное, слабое, скучное, жалкое! И из этого печальный вывод: что я никакими силами не могу пробиться к этому человеку через его произведение. Отраженный в Истории, он становится для меня всего лишь большим историческим достижением. А когда я пытаюсь постичь его грубо, непосредственно, без оглядки на время, выясняется, что эта его «Божественная комедия» гроша ломаного не стоит!
Так должно ли для меня Прошлое оставаться только дырой? Без настоящих людей?
* * *
Возвращаюсь к терцине, которую я переделал:
Через меня путь в край печальный
Через меня путь к вечной скорби
Через меня путь к племени погибших
А вот продолжение надписи на вратах ада:
Справедливостью вдохновленный наш создатель,
Мы созданы Всевышней Силой,
Всевышней Мудростью, Всевышнею Любовью.
И вдруг… потрясение!
Как это?
Как он мог?!
Ужас!
Бездарность!
Только теперь я вижу: это худшая из поэм мировой литературы; страница за страницей — сплошная литания мук, список пыток. «Всевышняя Любовь…» И эта его «Всевышняя Любовь» вдруг вытаскивает на свет всю монструозность этого представления. И его подлость. Ладно, если речь о Чистилище, согласен… если эти грехи такого уж сатанинского требовали наказания, то все-таки где-то вдалеке маячит огонек Спасения. Но Ад?
Ад — это не наказание. Наказание ведет к очищению, у него есть свой конец. Ад — это вечная пытка, и обреченный должен выть десять миллионов лет, и ничего никогда не изменится. Наше чувство справедливости не вынесет такого.
А он, видите ли, чертит на адских вратах: «Мы созданы Всевышнею Любовью».
Чем же это объяснить, если не его страхом и подлостью — чтобы подлизаться!.. В испуге, дрожа от ужаса, он решается оказать высшие почести высшему террору и всевышнюю жестокость называет всевышнею любовью. Никогда еще слово «любовь» не использовалось так бессовестно парадоксально. Ни одно слово человеческого языка не было употреблено таким бесстыдно извращенным способом. А ведь это слово — самое дорогое и самое святое. Падает из наших рук подлая книга, и наши потрескавшиеся уста шепчут: он не имел права…
Поднимаю бесчестную книгу, пробегаю глазами всю поэму, действительно, все эти адские застенки дымят у него фимиамом Всевышней Любви, он принимает ад, он ему потворствует, более того — он его обожает! Но как получилось… что произведение, напичканное до такой степени самым диким страхом, такое сервильное, настолько противоречащее извечному человеческому чувству справедливости, смогло превратиться в течение веков в Назидательную Книгу, в достойнейшую поэму?
Католики… ведь это ваше, «Божественная комедия»… как вы справились с этим в себе?
Человек, согласно доктрине Церкви, был создан по образу и подобию Божию.
Что противоречит нашему самому глубокому чувству справедливости, не может быть справедливым ни на этом, ни на том свете.
Нельзя католическому художнику писать вопреки себе. Вся эта «Божественная комедия» находится в состоянии смертного греха.
А католический мир ее обожает.
* * *
Да, да… Но теперь я его достал, уже держу его, он меня оскорбляет, возмущает, он там… за стеной времени… стал для меня личностью…
В самой большой Боли стал для меня кем-то.
Удовлетворение. И я замечаю: да, Боль делает жизнь реальной. Лишь Боль в состоянии соединить через время и расстояние, это Боль приводит поколения к общему знаменателю.
* * *
Однако… Что это за хор встает, многоголосый, точно хор лягушек, как туман окутывающий, как влага растворяющая? Для меня эта книга уже воплотилась в конкретном человеке. Но теперь, внимательнее вслушиваясь, я вижу, что это не он поет. Это поет все средневековье.
Как я мог совсем недавно возмущаться? Это ведь не Данте соглашается с адом, это соглашается эпоха. Ведь это всего лишь озвучивание формул, того, что было закодировано во всеобщем ощущении. Слова, пустые слова… просто в то время все так говорили…
И снова «Божественная комедия» становится передо мною лишь монументом, формой, кодировкой, ритуалом, жестом, обрядом, церемониалом… Стоит отметить: когда совсем недавно я обнаружил, что он пишет вопреки себе, я установил с ним личный контакт. А когда я сейчас открываю, что, сочиняя вопреки себе, он пишет под диктовку Эпохи, внутреннее противоречие теряет свою творческую силу. Все поблекло.
Во-вторых: как я мог совсем еще недавно серьезно относиться к достоинству поэмы и к ее сегодняшнему престижу? Слова! Пустые слова!.. Это всего лишь межчеловеческий ритуал обожания, соответствующий межчеловеческому ритуалу этих песнопений. Он там священнодействует, а они, стало быть, здесь отвешивают поклоны. А обожание — лучшее доказательство, что никто ему не верит.