Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тряхнул ль я в хороводе
При всем честном народе:
«Взбранной воеводе
Победительная!»
По тому, как неодобрительно качал головою швейцар, Пирогов видел, что ему очень не нравится такое бесчинство, а когда певец замолчал почему-то внезапно и Пирогов снова сказал убежденно:
– Семинарист! – швейцар дотянулся губами почти до его уха и пробормотал точно по секрету и сокрушенно:
– Еромонах-с!
– Еро-монах? Та-ак!.. Я прав, значит. Редко бывает, чтобы еро– монахи не были раньше семинаристами… Как же он сюда попал к вам?
– В Севастополь едут-с… И вот загуляли-с… – развел руками старик.
– Мудреного ничего нет, что загулял, – успокоил его Пирогов. – А что в Севастополь – это неплохо: одной мортирой в Севастополе больше будет.
Он знал насчет обращения Остен-Сакена в Синод по поводу присылки иеромонахов для напутствия умирающих солдат, но этот – явно было – предупредил Остен-Сакена и Синод и ехал добровольцем, а что его в этом доме разгула одолели мирские соблазны, в этом Пирогов ничего удивительного не видел, так как соблазны здесь были действительно велики: стоило только заглянуть в двери ресторации, чтобы убедиться в этом.
Все столики зала здесь, не очень, правда, обширного, были заняты тесно, сплошь, и на каждом торчали, поблескивая, бутылки с вином и стаканы.
Все говорили в один голос – крикливо, пьяно, азартно; гул стоял одуряющий. Много было офицеров; много и дам – «этих дам». Воздух был густой, синий. Со входа лица казались как в тумане. Пахло табаком, вином, сыром и хреном, так как поросенок под хреном мелькал на тарелках в руках у половых здесь и там.
После унылой дороги весьма занятным казалось Пирогову это шумное нетрезвое многолюдье. Он неторопливо пробирался по узенькому проходу между столиками к буфетной стойке, на которой заманчиво расставлены были на тарелочках закуски около водки разных сортов.
Серыми, глубоко запавшими, небольшими, но зоркими глазами он пробегал при этом по лицам сидевших за столиками, не встретится ли знакомый по Петербургу ли, по Москве ли, по Кавказу ли, но не нашлось знакомого. Никто, по-видимому, не знал и его в лицо, по крайней мере никто не уделял ему больше одного беглого взгляда.
И так, пожалуй, было лучше.
Одного в генеральских погонах заметил он, весьма перегруженного, огнедышащего, с лиловым носом; был важен, но весел – хохотал густо, запрокидывая почти голую голову, а сидевшая рядом с ним простоликая дама в теплом, козьего пуха платке на голых жирных плечах вторила ему, звонко подвизгивая по-поросячьи.
Были тут и несколько человек в одинаковых теплых коричневого или синего драпа с черными гусарскими шнурами спереди венгерках, которые принято было носить в юго-западном крае. Эти деляги – спиртом ли они снабжали армию или овсом, крупой, скотом для убоя – держались вместе, жестикулировали крупно, то срыву пригибаясь к столику, то вздергивая плечи и откидываясь, как подстреленные; часто дергали друг друга за рукава и тыкали указательными пальцами себя в грудь, посредине между двумя тугими бумажниками в боковых внутренних карманах; часто и азартно чокались, но пили мало. И споря друг с другом, и дергая друг друга, и тыча себя в грудь, не забывали все же шарить глазами по сторонам, поджидая, должно быть, нужных им человечков.
За буфетной стойкой орудовал дородный, важного вида грек с парализованным, приспущенным веком левого глаза.
– Чего бы мне выпить такого? – стал думать вслух Пирогов, разглядывая батарею бутылок на стойке. – Разве стаканчик киршвассеру?
– Можно! – наигранно-радостно отозвался ему грек, и пахнущая горьким миндалем вишневая наливка забулькала из узкого горлышка бутылки.
И вдруг подобную же бутылку, но более крупную – знакомую по виду бутылку шампанского «Вдова Клико» – Пирогов заметил неожиданно для себя, оглянувшись на какие-то резкие крики в другом конце зала, близко к двери; бутылка эта взвилась высоко в чьей-то руке, державшей ее за горлышко, и из нее тоже лилось, но не в стакан, а на голову и плечи того, кто ее держал в опрокинутом виде. И тут же ей навстречу выскочила кверху другая такая же бутылка, из которой тоже лилось, но менее заметной струей.
Глотая свою пахучую вишневку и наблюдая в то же время за странным взлетом этих бутылок, Пирогов думал сначала, что это нового типа тосты, явно опасные для костюмов пирующих, но скоро понял, что это пьяный скандал в среде молодых офицеров.
Донеслись оттуда исступленные крики:
– Голову размозжу!
– А я тебе!
– Гос-да! Вы пьяны!
– Вызываю!
– Через платок!
– На саблях! На саблях!
К бутылкам в поднятых руках потянулись другие руки. Бутылки исчезли… В густом табачном дыму, слабо различимая в подробностях, ворочалась человеческая каша. Звенели голоса женщин. Поднялся багровым генерал и закричал начальственно:
– Безо-бразие, господа! Уймите буянов!
Кого-то тащили в дверь, которая для этого была открыта настежь, и через нее сюда сверху ворвалось оглушительное:
Там, где тинный Булак
Со-о Казанкой-рекой,
Словно братец с сестрой
Обни-ма-а-ается,
Там Варлампий святой
Золотой головой
Средь горелых домов
Воз-вы-ша-а-ается…
– Та-ак! Песня казанских студентов! – сказал Пирогов, взял первый попавшийся бутерброд с какою-то тощей рыбкой, расплатился и пошел к выходу.
Закутивший иеромонах гремел неистово:
От зари до зари,
Лишь за-жгут фонари,
Верени-и-ицей студенты
Шата-а-аются…
Он и сам бы не прочь
Прокутить с ними ночь,
Да на ста-арости лет
Не реша-а-ается…
Старый швейцар в вестибюле суетился, стараясь водворить порядок на своей территории. Крики: «Через платок!.. На саблях!..» – были уже хриплы и слабы, а бас певца лился вниз удушающим потопом:
Но-о соблазн был велик,
И-и решился старик.
Оглянув-шись кругом,
Он спуска-а-ается.
И всю ночь напролет
Он и пьет, и поет,
И еще кое-чем
За-ни-ма-а-ается…
А наутро домой
Со боль-ной головой
Варла-а-ампий святой
Возвраща-а-ается!
Пьяный скандал не произвел особого впечатления на Пирогова. Он был доволен только тем, что бутылки шампанского не были пущены в дело и не размозжили ничьего черепа, так как, будь это, ему пришлось бы, конечно, применять тут свои познания и опыт хирурга и задержаться на неопределенное время.
Гораздо больше поражен он был силой голоса певца-монаха, умением петь и светским и даже запрещенным репертуаром. И он, снова усаживаясь в свой тарантас, чтобы ехать теперь прямо к сестрам, которые имели, как он полагал, возможность устроить его на два-три дня в отведенной им квартире, жалел,