Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воротясь от Гормейера, измученный сценой, в которой должен был принимать участие, тронутый видом печали почти помешанной вдовы, которую не мог успокоить, не уверенный в себе, дрожа за собственное сердце, Вацлав глубоко задумался, что ему делать, как выйти из этого тяжкого испытания. Одна была самая простая дорога спасения и долга: бросить все, бежать. Другой он не видал, и, предоставленный самому себе, он должен был избрать ее. Оставляя дела ходатаю и банкирам, поручив кому-то выбрать, купить и выслать все, что нужно было для дома, Вацлав приказал укладываться и, не простясь ни с кем, решил бежать в ту же ночь, письмами только объяснив причину поспешности.
Все уже было приготовлено к дороге, когда пришло, наконец, письмо из Вулек, так нетерпеливо ожидаемое, и принудило еще более поторопиться выездом, поразив его новым ударом. Письмо это заключало в себе только несколько слов, облитых слезами. Его писала Франя. Ротмистр, старик Курдеш, уже не жил. Сирота осталась одна на свете и протягивала руки к своему опекуну. Слезы хлынули из глаз Вацлава; он выбежал, как сумасшедший, приказывая привести лошадей, совершенно растерявшись и все позабыв. Не было у него времени ни слова сказать на прощанье Сильвану, ни объясниться с бароном. Занятый одною мыслью о своей страшной утрате, о положении Франи, ее страдании и сиротстве, кинулся он в экипаж и проскакал пространство, разделяющее его от Вулек, ничего не видя, не замечая времени, не понимая, что с ним делается, поглядывая только, скоро ли покажутся знакомые деревья, и он будет встречен вместо радости слезами.
Это было в начале зимы: с шумом, по обнаженной земле, вкатился экипаж на двор, и ни одна живая душа не встретила приезжего.
Влево, в отворенных окнах мелькал свет от погребальных свечей, во дворе господствовала тишина; Вацлав вошел и у порога опустился на колени. Ротмистр уже покоился в дубовом гробу, в своем кавалерийском мундире, в котором велел похоронить себя; седые усы его закрывали опустившиеся губы, а спокойное чело, окаймленное серебристыми волосами, блестело издали мраморного белизною. Выражение лица его доказывало, что он умер без мучений, что свалился, как колос дозрелый, по выражению поэта, что уснул, окончив свой жизненный путь, с надеждой на лучшую, заслуженную будущность. Руки его на груди сжимали крест, который носил он при жизни в сердце, с левого бока виднелась рукоять старой сабли, верного товарища, которую некому было оставить, никому не была она нужна; на шее висел образок Божией Матери, часть доспехов, память битв, попорченных пулями. Вацлав молился еще со слезами, когда почувствовал, что две руки облокотились на его плечо, слабый крик поразил его встревоженный слух, и ослабевшая Франя упала подле него в обморок.
Прибежала Бжозовская, красная от слез, и с ее помощью бедная сирота была отнесена в свою комнатку. Она открыла глаза, сжала руку Вацлава, хватаясь за нее, как хватается утопающий за обломок судна, и воскликнула со слезами:
— Ты мне отец, ты для меня теперь все! Ах, не оставляй меня, Вацлав! Он поручил тебе меня, сироту, сироту!
И она зарыдала.
Бжозовская стала приводить ее в чувство, утешать и сердиться. Печаль ее не была похожа на страдания дочери!
— Умер ротмистр, — воскликнула она, — и я его жалею, но ведь таков порядок вещей на свете!.. Что же? Не думала ли ты, что он станет жить века вечные? Ну, и мы умрем! Будьте же благоразумны: вы, Вацлав, вместо того чтобы успокоить ее, сами хнычете! Ну чем тут пособить: ведь уж его не воскресим!
Никто не слушал обычного ворчанья Бжозовской; молодые люди, прижавшись один к другому, в самих себе искали утешения. Старая приятельница между тем, несмотря на горе, уже приготавливала, и как можно скорее, есть и пить, плач прерывая распоряжениями, приказания мешая с жалобами.
Так прошел этот памятный, протянувшийся далеко за полночь день, потому что Бжозовская взяла попозже Вацлава к себе и стала рассказывать ему последние минуты старого конфедерата.
Ротмистр почти не хворал; до последнего дня он ходил, хозяйничал, суетился, не думал ложиться в кровать, хоть и говорил, что чувствовал как будто изнеможение, был сам не свой и ослабел. В последний вечер он пожелал раньше лечь, приказав приготовить себе ромашки, которая была его обыкновенным лекарством. Видно, у него было уже какое-то предчувствие, потому что, прощаясь с Франей, он благословил ее и мужичку, который прислуживал ему, велел лечь подле себя. В полночь он проснулся, жалуясь, что его давит что-то в груди; позвали дочь и Бжозовскую. Ротмистр поднялся и с тем ясновидением умирающего, которое в былое время так часто предупреждало смерть, совершенно весело попросил позвать священника, за которым тотчас же и послали. Напрасно старались его разубедить; он позволял говорить все, что угодно, но делал свое. Распорядился, на каких лошадях и кто поедет за викарием, какую должно взять бричку, чем покрыть ее, а сам стал молиться и делать остальные распоряжения.
Беспрестанно ему приходило на мысль что-нибудь новое, боясь, чтобы в суматохе не забыли. Как бывало в былое время почти у всех людей, полных веры, у ротмистра к торжественному дню смерти все было давно приготовлено. Сухой дубовый гроб, наполненный хмелем, стоял в кладовой на чердаке, в сундуке были отложены наряд со времен еще конфедерации, сабля, деньги на погребение и свечи на панихиду, священнику и на церковь.
— Хлопот со мной не будет, — говорил ротмистр, — потому что я не сегодня готовлюсь к этой дороге. Вот за этим ключиком найдется пять свертков денег, в сундуке есть свечи. Для процессии запрячь старых лошадей, только чтобы этот негодяй Грыцко не вздумал в дышло закладывать чалого, потому что я знаю вперед, что в воротах на кладбище он натворит хлопот, да и с норовом он, потом его и не перепряжешь.
Он толковал долго, распорядился решительно всем с удивительным присутствием духа, посреди тихой молитвы беспрестанно говорил что-нибудь.
— А панна Бжозовская, — сказал он, — вы найдете в бумагах доказательство, что я сумел оценить сердце ваше и ваше расположение к нам.
— Ах, уж наплели вы пустяков, ротмистр! Зачем призывать смерть! Оставьте это! — и, зарыдав, Бжозовская выбежала из комнаты. Старик через минуту позвал ее снова.
— Моя Бжозося! Пошлите сейчас «за Вацлавом, пусть приезжает, пусть женится, несмотря на траур, я разрешаю и приказываю. Вместе будут траур носить, если захотят, а сироте, может