Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фильм «Эксгибиционист» демонстрировал все эти пространства, впрочем, без той превосходящей себя роскоши, что характерна для итальянских режиссеров типа Феллини и Пазолини: на оргиях этих режиссеров люди вращают языками, пряча в уголках губ улыбку тайного знания о сладострастии, но в клубе «Арчимбольдо» было всё, кроме улыбок. Хотя опыт различных искушенных народов (японцев, китайцев, римлян, полинезийцев, османских турок) и обогащал здесь миры эротических грез, но всё же присутствовала во всем некая особенная угловатость, отзвук тевтонского мрачного экспрессионизма, бранденбургский душок и флер прусской офицерской утопии, визуализированный посредством слишком ярких вспышек света и слишком черных поглощающих теней. Казалось, торжествует не столько похоть, сколько дисциплина – а впрочем, дисциплина как венец похоти.
В Зале Наказаний играли в гестапо: группа эсэсовцев распинала на кожаном кресте обнаженную русскую девушку. С добрыми, но чудовищными лицами они привязывали ее трепетные руки к кожаному кресту, а она, охваченная экстазом, выкрикивала:
– Я – Россия! Я люблю вас!
Между тем здоровенный палач уже закатал свои свастичные рукава и пощелкивал бичом, примериваясь к ее тонкому телу. И вот он начал бичевать ее, сопровождая каждый удар громогласным воркованием:
– Это тебе за Крым, сука!
– Это тебе за Путина!
– Это тебе за Сталина!
– Это тебе за Берлин!
– Это тебе за Стену!
– Это тебе за дедушку Ленина!
– Это тебе за батюшку-царя!
– Это тебе за веру православную!
– Это тебе за надежду!
– Это тебе за любовь!
– Это тебе за сердце милосердное!
– Это тебе за душу чистую!
– Это тебе за светлое будущее!
– Это тебе за Гагарина!
– Это тебе за освобожденный космос!
А девушка вскидывалась, опадала в узах, кончала, но всё шептала окровавленными губами:
– Я – Россия! Я люблю вас…
Засмотревшись на экзекуцию, Космист не заметил, что отстал от свиты Королевы: все они куда-то запропастились, и он бродил теперь одинокий и рассеянный, как Россия.
Он попал в Павильон Золотого Дождя, где ему чудом удалось остаться сухим. Здесь рекой лилось пиво, и люди изобильно орошали друг друга из собственных источников, превращаясь в подобие фонтанов Сан-Суси или Версаля. Смрад, доносящийся из темного коридора, предупредил его о том, что туда не следует идти – там тяжеловесно развлекались копрофилы. Избегнув этой вонючей участи, он всё же оказался в какой-то момент в первозданной тьме: лабиринт, лишенный света, где голые и невидимые тела жадно осязали друг друга; он шарахался от прикосновений невидимок, и в этой непроницаемой тьме глаза его, более не отвлеченные внешними зрелищами, смогли увидеть то, что постоянно присутствовало перед его внутренним взором: аллея, девушка в летнем пальто, овальное лицо, детские губы, хмурые внимательные глаза…
Как он выбрался из Тьмы, он не запомнил. И снова он бродил по пестрым пространствам.
Эти пространства постепенно начинали казаться бесконечными: ему казалось, он не в клубе, где веселятся утомленные трудом берлинцы, а на улицах некоего экзотического и, возможно, взмокшего древнего города, который он мысленно назвал Амальдаун. Он слонялся без всякой цели по пестрым и душным улицам этого древнего Амальдауна – у него здесь действительно не было намерений, он не преследовал никаких сладострастных интересов, никакой внутренний импульс не подтолкнул бы его вплестись в какую-либо из игр, но ему почему-то нравилось здесь – в этих коридорах и залах, наполненных стонами страсти, он был бесстрастным созерцателем, но именно эта невовлеченность, эта незахваченность становилась источником блаженства, источником глубинного отдыха. Его отпускало. Он чувствовал, что не является слугой никакого извращения, если только не считать извращением тяги к пустоте, к нейтральной обнуленности собственного бытия – здесь, в этой гуще переплетающихся вожделений он возвращал себе свою пустоту, которую так любил и которую утратил в тот миг, когда узрел девушку в летнем пальто на экране Эксгибициониста. Его вдруг навестил Покой. Более того, ему показалось, что в этих развратных залах вдруг обрело логическое завершение то подспудное движение духа, которое он ощутил на Шаббате: кажется, он впервые в жизни ощутил присутствие Бога. Смешно даже говорить об этом, но в оргиастическом клубе этот господин, кажется, внезапно обрел веру – веру неведомую, но ощутимую. Его не смущало то, что многие люди здесь некрасивы, его не смущало то, что он ни к кому не испытывает желания; одно лишь удивляло его в этом древнем городе – его имя. Почему он дал этому городу имя своего научного руководителя, известного астрофизика, человека, которого он, пожалуй, боялся больше всех остальных людей, человека, который всегда вселял в него ужас? Этот крупный ученый так долго висел над ним, как дамоклов меч, что сделался для него чем-то вроде уважаемого кошмара. С самых первых его шагов в науке на нем лежал тяжелый взгляд черных глаз Амальдауна, взгляд, полыхающий холодом и презрением, – наш Космист под этим взглядом чувствовал себя червем, вползающим в храм, где Амальдаун царствовал в качестве бога. Многие люди испытывали схожие чувства в отношении этого маленького человечка с кожей цвета синей золы. Никто не знал, из какого народа произошел Хакир Амальдаун, изобретатель «линзы Амальдауна» (так назывался один оптический эффект в далеком космосе): то ли он был порождением какого-то редкого и малочисленного азиатского народа, то ли, наоборот, он относился к коренным жителям Северной Европы – возможно, вырос он где-то в самых затаенных складках Британских островов, где еще уцелели потомки пиктов – маленьких людей, умевших варить вересковый мед.
Надо сказать, что поведение Амальдауна ничем не оправдывало тот трепет, который он внушал молодым ученым: он был достаточно строг, но вежлив, и в целом вовсе не строил из себя научного тирана. Но присутствовало нечто в его маленьких синих руках, в его черных огненных глазах, смотрящих из-под сморщенных век, в его тяжелом и низком голосе, который казался чудом, ибо трудно было поверить, что такой гулкий и большой голос может уместиться в столь крошечном детском теле.
Космист оказался в огромном цеху, залитом до краев белым, ярким неоновым светом, – здесь на полу было начертано шахматное поле, размером превосходящее волейбольную площадку, и два игрока вели игру, вот только играли они живыми человеческими фигурами. Со стороны черных всё это были сплошь здоровенные негры-атлеты, одинакового роста и спортивного сложения, которые действительно могли бы составить гордость какой-нибудь волейбольной команды древнего царя. Им противостояли еще более роскошные белые, состоящие из столь же