Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Интересно девки пляшут…" — подумал Кравцов, перелистывая не успевшие еще по-настоящему состариться документы. Их писали разные люди и с разными намерениями, но между строк, за колючкой рукописных букв и серыми развалинами казенных шрифтов чудился запах крови и блеск золота.
"Что же ты хочешь этим сказать, Семенов? О чем шепчешь?"
Но, разумеется, это были не единственные возникшие в голове бывшего командарма вопросы. Где Семенов достал все эти "ужасные сокровища"? Почему принес их Кравцову, и почему именно их? Мало ли других интересных событий произошло в Гражданскую на Украине! Так почему, именно эти? А есть ли другие папки вообще? И если есть… Отдел Военного Контроля расформирован решением Бюро ЦК РКП(б). Случилось это поздней осенью восемнадцатого, возможно даже зимой. Подробнее Макс не помнил, но не в том суть. Декабрь восемнадцатого или январь девятнадцатого, какая, к черту, разница? Однако март двадцатого — это уже совсем другая история…
"Что же ты крутишь, Жорж? О чем молчишь?"
Третью папку Кравцов открывал в полном раздражении и едва ли не с досадой. Во рту стало горько, словно дыма порового наглотался. Начало подергиваться левое веко, чего с ним не случалось уже с весны. Но все же через силу, через "нехочу" развязал бязевые, — "как от подштанников, право слово", — тесемки, раскрыл. Папка оказалась анонимной: без надписей, даже не пронумерована, а внутри лежала всего лишь рукопись. Пачка разномастных листов, исписанных ровным, но как бы бегущим, торопящимся куда-то почерком. Где-то карандаш, где-то перо. Помарки, исправления, пометки на полях. "Военная и боевая работа социалистов-революционеров в 1917–1918 г.г."
"Ну-ну!"
Рукопись предварялась чем-то вроде письма. Адресат указан не был, как не проставлена и дата. Черновик, одним словом.
"Черновик…"
"…разочарование в деятельности эсеров", "… я пришел к мысли о необходимости открыть темные страницы прошлого п.с.-р.", "…эсеры представляют собой реальную силу, могущую сыграть роковую роль при свержении Советской власти…"
"Что за бред?", — но вывод напрашивался сам собой, даже если бы автор письма все так и не прописал:
"…нужно их разоблачить и раскрыть истинное лицо перед судом революционных трудящихся".
О, как! И тогда повеяло на Кравцова такой тоской, что запер он по-быстрому папочки со своим смертным приговором в несгораемый шкаф, привел в порядок ящики у стены, сунул бутылку со спиртом в карман шинели и пошел домой.
9.
В эту ночь они напились. Само как-то получилось. То есть, у Кравцова даже после поверхностного ознакомления с документами из снарядного ящика, "крыша ехала" по всем правилам. А тут еще огонь в очаге потрескивает, распространяя порывами — словно дышит — тепло и запах разогретой смолы. Каша с мясом. И разговор "по душам" с любимой женщиной, когда нежданно-негаданно начинаешь рассказывать вещи, о которых никогда, ни при одном человеке даже не упоминал. Нет, ничего секретного. Напротив, все свое, насквозь личное, и именно поэтому запретное для оглашения. Но и Рашель тоже поддалась магии момента, открылась вдруг, как редко кто раскрывался когда-нибудь перед Кравцовым.
Она говорила… Он говорил.
Ночь плыла за окном огромной черной птицей, и спирт уходил влет без заметного воздействия, но зато потом, позже, когда отбушевала внезапно обрушившаяся на них прямо посередине разговора страсть, беспамятство накрыло их своим пологом, и не отпускало до позднего утра. Так что на занятия в тот день они оба опоздали.
1.
С утра распогодилось. Небо очистилось и засияло прозрачной, едва ли не хрустальной голубизной. Стало тепло, но у Кравцова настроение от этого не улучшилось — у него болела голова. Проснулся на рассвете с ощущением потери. Впрочем, что "потерял" и где, не вспоминалось. Наверное, приснилось что-то, однако от сна этого и следов уже не осталось, одни обломки. Да еще боль, монотонно пульсирующая в висках.
Макс Давыдович встал, стараясь не потревожить Рашель, и начал свои нехитрые ежеутренние "церемонии": сполоснуть лицо, почистить зубы, побриться, одеться по форме и приготовить завтрак — какой бы убогий тот ни был — к пробуждению любимой женщины. Такое отношение, следует отметить, было совсем не в духе времени и крайне удивляло Кайдановскую. Кравцова это, однако, не смущало. Он достаточно спокойно принял тот факт, что проживает сейчас чужую жизнь. Это было странно, но так, тем не менее, все и обстояло. Он вспомнил теперь, что жил когда-то потом, в еще не состоявшемся будущем, а затем то ли умер там и тогда, где и когда проживал свою первую жизнь, то ли еще что, но теперь он был здесь и сейчас, в Советской России 1921 года. Как это возможно и возможно ли вообще, Макс Давыдович не знал. У него даже предположений положительного характера по этому поводу не имелось. Но, если честно, он и себя самого в этом "прошлом-будущем" отчетливо не помнил. Ему только казалось, что звали его там точно так же, как здесь: Кравцовым Максом Давыдовичем. Но он, вроде бы, был именно Максом, а никак не Максимом. Вспоминалось еще, что был он некогда женат и, как бы, не однажды. Имел детей, успевших по некоторым оставшимся в памяти намекам, вырасти и начать собственную жизнь. Однако на этом — и все. Никаких личных подробностей от той жизни у Кравцова не осталось. Лишь смутные видения, неясные ощущения, и многочисленные и разнообразные знания о массе вещей, исходя из которых, совсем не просто определить даже профессию Кравцова или то, какой ВУЗ он, к примеру, закончил. Иногда вспоминался Тартуский университет, а иногда Ленинградский. Но точно так же всплывали вдруг из омута забвения Пироговская набережная, намекающая, как будто, на Военно-медицинскую академию, и многие другие места в нескольких российских и заграничных городах.
В конце концов, Кравцов решил, что вопрос о происхождении следует отложить на будущее или попросту забыть. Разумеется, это звучало странно, и Макс Давыдович это хорошо понимал, но, с другой стороны, себя прежнего он не помнил, так о чем же ему было жалеть или о чем печалиться? А здесь — в этом теле и в этом времени, — он оказался, как ни странно, на месте и самим собой. Ведь это он, а не "дядя Ваня" стрелял в жандарма в декабре пятого в переулках замерзшей Лиговки. Гулял с Сашей Архипенко весной двенадцатого по узеньким улочкам Монмартра. Почти как Рощин садил из пулемета по идущим в атаку "австриякам". Митинговал в революционном Петрограде, отступал от Одессы… И да, именно он попал под тот кутеповский снаряд… И еще здесь было, разумеется, трудно, бедно и временами нелепо, но зато дико интересно. И тут, оказывается, жила женщина, для встречи с которой, стоило умереть и воскреснуть. И жить стоило…
Два Кравцова исчезли, растворившись в "нигде и никогда" там ли, в будущем, здесь ли — в настоящем. Один появился. И этот один — он сам и есть, Макс Давыдович Кравцов, — партийная кличка Максим — живая душа, осознающий себя разум.
2.
Причудливо складываются порой жизненные обстоятельства. Казалось бы, что должен испытывать человек, который неожиданно — а безумие всегда приходит внезапно — осознал, что он уже не тот или, по крайней мере, не совсем тот, каким был "до того" и каким должен бы быть сейчас. Тем не менее, гораздо сильнее всех этих метафизических предметов волновало Кравцова содержание "документов Семенова", имевшее самое прямое отношение, как к событиям недавнего боевого прошлого, так и к "фатаморганам" вероятного будущего, частью известного Кравцову по какой-то другой жизни, частью угадываемого привычным к логическому анализу умом. Он все время, так или иначе, возвращался к ним мыслью, "просматривая" документы в уме, анализируя, сопоставляя "все со всем" — все факты со всеми, — и пытаясь решить сразу несколько насущных проблем. Его остро волновал вопрос некоей "игры", очевидным образом затевавшейся вокруг него невыясненными пока "товарищами" с неясными и оттого еще более опасными по ощущениям Кравцова целями. Не менее, а, возможно, и более существенным представлялся вопрос "о путях развития революции". Как ни странно, но фраза эта не казалась теперь Кравцову пустой или плоской. Он вдруг ощутил ее невероятную актуальность, так же как и свою вовлеченность в решения о будущем страны, партии и революции. Во всяком случае, никакого внутреннего дискомфорта, тем более, отторжения "мысли о главном" у Макса Давыдовича не вызывали. И, тем не менее, нельзя сказать, что они, эти мысли, овладели Кравцовым полностью и безраздельно, в полном смысле этих слов. Жизнь его продолжалась, и вряд ли кто-нибудь — даже и он сам — мог бы сказать с определенностью, что в ней произошли по-настоящему драматические изменения. Вернее, если таковые и случились, касались они исключительно его личных обстоятельств. По всем признакам, именно появление в жизни Кравцова Рашели Кайдановской можно и нужно было считать чем-то таким, что кардинальным образом изменило его жизнь.