Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милану и в самом деле хотелось засмеяться, заплясать на белом подмороженном снегу. Но еще больше ему хотелось стукнуть по чему-нибудь, что-то разбить, броситься на землю и заплакать.
Но он ничего такого не сделал, он стоял и глядел прямо перед собой, под веками мучительно пощипывали слезы. Он стоял, беззвучно шевеля губами, все еще не придя в себя, и слышал ласковый, успокаивающий голос Эрнеста, который доносился до него словно бы издалека:
— А мать не обижай, ни к чему это. Она добрая, мудрая женщина. Она тоже делает, что в ее силах.
— Не обманываешь? — спросил Милан, просто так, чтобы спросить.
— Я тебя когда-нибудь обманывал? — возразил Эрнест, ничуть не обидевшись. — Она помогает нам как может. Многие нам помогают. Если б она не помогала, я бы не стал сочинять.
Возбуждение Милана прошло, он почувствовал, что его пробирает зябкая дрожь.
— Пойдем, я тебя провожу немного, — предложил Эрнест.
Они шли вместе, негромко переговариваясь. Милан — уже спокойным голосом — рассказывал деревенские новости.
— Дядя Павко умер, а у бабки Шипковой воспаление легких, доктор к ней приходил. Тетка Мара говорит, что ей уже не подняться. А парней и мужиков водят рыть окопы. Раскопали всю Сливовую гору. Каждый день ходят. Водит их Цифра с немцами. Идут они однажды… — в голосе Милана зазвенели веселые нотки, — а на Читарской дороге оборваны телефонные провода. Люди говорили, что это партизаны, — покосился он на Эрнеста.
— Что с проводами-то было? — спросил Эрнест равнодушным голосом.
— А ничего не было, висели почти до самой земли и болтались. А Цифра, который людей вел, говорят, как закричит: «Halt, elektrische Draht!» [12] По-немецки, представь себе! А немцев там не было вовсе, одни наши. Немец был только один, он в самом конце плелся и не слыхал даже, что Цифра орет. Старуха Мацкова — она из Домовины шла — услышала его и руками всплеснула: «Матейко, говорит, да когда ж тебя, сосед, в пруссака перекрестили? Неужто позабыл, чему тебя родная мать учила?» Пробрали его на славу. Теперь по вечерам мальчишки ходят кричать у него под окнами: «Цифра, хальт! Электришэ драт!»
— Но ты-то не ходишь, Милан, правда? — спросил Эрнест. — Не ходи, на кой он тебе сдался!
— А я и не хожу, — бормочет Милан. Он страшно рад, что в темноте Эрнест не может разглядеть, как покраснело его лицо.
— А на вашего немца не дуйся, Милан, — сказал Эрнест на прощанье. — Не подавай виду, что ты его ненавидишь, незачем наводить на себя подозрение. Может, стоит тебе даже подружиться с ним.
— Да ты что! — оторопел Милан.
— Я серьезно говорю, и ты сам над этим подумай. — Эрнест отмеривает слово за словом, но голос его едва заметно дрожит от нетерпения. Время идет, еще никогда они не были вместе так долго. — Подружись с ним, попробуй подобрать к нему ключик. Кто знает, может, он и в самом деле охотнее держал бы в руках лопату или топор…
Легко сказать: «Подружись с немцем, не выказывай вражды!»
Но что поделаешь, если при одном виде этой отвратительной серо-зеленой формы брови сами начинают хмуриться. Так и подмывает тебя что-нибудь подстроить этой немчуре! Чтобы не чувствовал себя как дома, чтоб не улыбался здесь своей противной вкрадчивой улыбкой.
Если бы еще дело было в самом Вилли — куда ни шло. Окажись Вилли перед ним в другое время и в другом наряде — скажем, в полотняных брюках и в клетчатой рубашке, — Милан согласился бы, что лицо у него вполне приятное, добродушное, взгляд открытый и немного грустный. Тогда Милан простил бы ему и нескладную, топорную речь с нелепыми ударениями, и неуклюжесть движений.
Но Милан не видит Вилли, он видит только эту форму, она так и лезет в глаза Милану и заставляет его видеть совсем другое лицо: длинный, острый нос с горбинкой у переносицы, пенсне в позолоченной оправе, тонкие злые губы, костистый, выступающий вперед подбородок.
Он видит перед собой эсэсовца, того самого, который хлестал кнутом дрожащую, полумертвую старуху и беднягу Берту, близорукую, почти обезумевшую от страха. Милан вновь видит, как он стоит, расставив ноги в сапогах с блестящими голенищами, как он стегает гудящую, негодующую толпу. Милан видит ремешки кнута, почерневшие от засохшей крови старой Пинкусихи, видит, как этот кнут опускается на отцовское лицо, слышит его свист над головой. А тут еще речь Вилли, краткая и отрывистая, мучительно напоминает лающую команду палача с черепом на фуражке.
Как тут смириться с тем, что Вилли все время рядом с тобой, что он явился к ним незваный, непрошеный и торчит здесь как бельмо на глазу? Как простить ему, что по его вине не может прийти в собственный дом такой замечательный парень, как их Эрнест? Эрнест мерзнет где-то в заснеженных горах, голодный, немытый, с колючей как щетина бородой. А этот валяется на перине, и мать еще греет ему каждое утро воду в кастрюле, чтобы он мог хорошенько умыться!
Вилли, мол, вполне может оказаться порядочным человеком! Он, видите ли, охотнее взял бы в руки лопату или вилы! Так чего же он не берет их в руки? Если бы Милан был на его месте и винтовка настолько опротивела ему, как заверяет Вилли, он давно бы забросил ее куда-нибудь.
Быть с ним поприветливее? Пожалуйста, можно и так, но только чтобы сбить его с толку. Это можно. Сила тоже так думает.
Когда Милан относил зайчиху, он зашел к Силе погреться и поболтать. Разумеется, он не сказал, откуда идет и с кем был, а просто так, словно ненароком, завел речь о том, что его мучило. Они сидели у стола. Сила лущил кукурузу, Милан задумчиво постукивал носком ботинка о дверцу печи, сквозь щели которой пробивался приветливый красный отсвет пламени.
— Знаешь, — говорит Сила, — я слыхал, что партизаны тоже часто так делают… Оденется, скажем, партизан в немецкую форму, проберется к немцам и начнет с ними: «Ахцен, бахцен, вос-вос-вос…» А они и уши развесят. А потом у них вдруг прямо под носом взлетает на воздух склад. И начинают они бегать, искать: где тот солдат, который говорил, что заблудился, что ищет свою роту. Найдешь его, как же. Он уже в другой роте, с другими кудахчет: «Ахцен, бахцен…»
До чего умный парень этот Сила, одно удовольствие поговорить с ним. Милану даже