Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не мог ей сказать правду. Не мог я отнять то единственное, что у нее было — надежду на лучшее и веру в меня.
Как мог я признаться, что не в силах побороть бюрократического змея, пожравшего ее волю? Что я не имею на нее никаких прав, что общество признало ее бесполезной вещью и определило людей, способных распоряжаться ею. И что эти люди избавились от нее, заперев в темнице и лишив права на полноценную жизнь.
Разве можно было разуверить Мари в том, что я волшебник? Разумно ли признаваться в том, что я всего лишь жалкий неудачник, гоняющийся за химерами и скрывающийся от действительности за перламутровыми ширмами творчества. Не мог я ей объяснить, что считал себя в первую очередь художником и только потом человеком, потому что художником быть проще. Проще ото всего отказаться, самозабвенно играя роль отшельника, посвятившего всего себя искусству. Гораздо проще, чем быть другом, сыном, возлюбленным.
Я стыдился того, что не могу позаботиться о ней, потому что мне большие дяди и тети не позволяют этого сделать. Я ненавидел себя за то, что показал ей другой мир, что ей теперь есть с чем сравнивать и, что рано или поздно я стану осколком льда в ее сердце.
— Я вытащу тебя отсюда, моя золотая, вытащу, — пообещал я, не представляя, как именно буду исполнять данное слово. — Мне только надо придумать план.
— План? — спрашивала она, хлюпая носом и сморкаясь в мою куртку.
— Да, моя радость, тебя теперь хорошо охраняют, но я что-нибудь обязательно придумаю. Мы перехитрим их всех. Я тебя украду, и мы сбежим туда, где нас никто никогда не найдет.
— В наш аметриновый рай?
— Да, Мари, да. Я его дорисую и спрячу тебя там ото всех. Но ты должна мне помочь.
— Как?
— Ты должна делать вид, что все в порядке, что ты смирилась с нашим расставанием…
— Но это не так! — вскричала возбужденная Мари.
— Конечно, нет! И я не смирился, но им всем об этом знать совершенно ни к чему. Мы должны усыпить их бдительность. Ты снова будешь принимать пищу, и вести себя, так как раньше. Тогда они подумают, что ты идешь на поправку, и перестанут за тобой следить так хорошо как сейчас. И однажды, я приду и заберу тебя.
— Хорошо, я сделаю, как ты просишь, но я больше не могу делать то, что раньше. Я не вижу, прости, — она виновато опустила голову.
— Ну что ты, Мари, достаточно будет кушать с аппетитом и все. Им этого будет довольно.
— Как жаль, что я больше не могу видеть тебя. Поцелуй меня как раньше, пожалуйста, — попросила она жалобно.
Я вытер ее лицо от слез и поцеловал с полным осознанием того, что делаю это в последний раз. Она задрожала, прижимаясь ко мне всем телом, как делала это прежде, и я, не выдержав, тихо заплакал, ощутив себя никчемным карандашным наброском, а не живым воплощением человека.
Из объятий меня выдернула подлетевшая, раскрасневшаяся жаба. Она махала руками, накладными ресницами, разлетающимися страницами ее книжонки и возбужденно тараторила, что так нельзя, что это уже слишком, что это строжайше запрещено.
— Что запрещено! — заорал я. — Любить?!
— Ну, нет, я не то имела в виду, ну поймите же и вы меня, я потеряю работу.
— Она жизнь теряет, это вас не интересует?
— Молодой человек, — умоляюще застонала жаба, заламывая руки.
За нашими спинами послышались торопливые шаги, я обернулся. Это был встревоженный Сеня.
— Ви, прощайся, нам пора.
Я обнял совсем расклеившуюся Мари, повесил ей на шею прощальный подарок — кулон с аметрином, что когда-то соорудил для себя, и, поцеловав каждый ее пальчик, пообещал, что спасу ее. Она никак не хотела меня отпускать, и тихо всхлипывая, тянула руки по направлению удаляющихся шагов.
— Почему родители лишили ее права быть любимой, Сеня? — спросил я дрожащим голосом.
— Я же говорил дружище, они не объяснили.
— Объяснили, Сень, объяснили, но ты отчего-то не хочешь мне говорить.
Сеня помолчал немного, повздыхал, но все же сдался.
— Мать Мари тяжело переживала ее болезнь, сама чуть было не спятила. Тогда ее отец принял решение оградить любимую жену от источника страданий и запер девочку здесь. А контакты с окружающим миром и в особенности с мужчинами строго-настрого запретил, потому что боится, что у Мари могут появиться дети, такие же, как и она сама.
— Но если я возьму ее в жены?
— Ее отец уверен, что такую как Мари может принять только полоумный, который не сможет позаботиться ни о ней самой, ни о будущих детях. И тогда на их с женой плечи сядут еще и больные внуки.
— Это бесчеловечно, лишать дочь будущего, из-за собственных страхов!
Сеня не знал, что на это сказать, кроме того что он полностью разделяет мое негодование. Он просто обнял меня и потащил в ближайший бар, где накачал «Столичной» до обморочного состояния.
Сеня как заботливый и верный друг еще какое-то время пытался меня опекать, заполняя мои дни работой и новыми знакомствами, которые никак не желали завязываться. Это было неудивительно, кого заинтересует меланхоличный, молчаливый тип, вечно сморкающийся в рукав рубашки?
Любые лазейки и тайные подкопы к темнице Мари, которые я прорывал в своем мозгу ежедневно, разбивались о бюрократические столпы законности и кодекс бесчестия. Осознание полного бессилия, ввинчиваясь в мою повседневность, повышало градус отчаяния. Я чувствовал себя на пределе, ощущал кожей, как подползает ко мне черная тень безысходности. Держала меня только клятва, данная Мари. Уйти в небытие было бы просто, много проще, нежели жить с осознанием того, что в действительности именно я погубил несчастную девушку. Я показал ей сказочный мир грез и желаний, я заставил мечтать о свободе, я подарил наслаждение и не уберег ее тоже я!
В тот момент когда рядом была она, абсолютно реальная, из плоти и крови, а не из глины, графита или пигмента, я слонялся по своим вымышленным мирам. Мне посчастливилось обрести то, что по моему представлению в реальном мире и существовать не могло, но по собственной дурости и никчемности я потерял это.
Отчаянно хотелось уйти из дня моего нравственного падения и уныния в день следующий, но эта пытка не кончалась. Следующий день, как и предыдущий, был отравлен новыми и новыми угрызениями совести и разбившимися надеждами. Я не только не находил уже способов, позволивших бы вернуть Мари, но и сил изобретать их.
Вот в это-то мрачное и полное гнетущих мыслей время и появился Олег Владимирович. Однажды утром он разбудил меня звонком в дверь.
— Ну что, мой друг, — заявил он с порога, протягивая бумажный стакан с кофе, — придаемся унынию?
— Угу, — буркнул я, принимая стакан и пропуская гостя внутрь.
— Плохо, очень плохо, — укорил он меня. — Ты знаешь, что уныние — самое большое преступление против себя самого?