Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был первый решительный удар болезни; он вызвал суматоху и помешал царю распорядиться об участи Максима, которого сразу удалили из горницы, словно само его присутствие убивало Дормидонта. Своего смартфона мальчик больше не видел; скорее всего, ему уже было уготовано место в государевой сокровищнице среди особо редких вещей. Максим помнил, как его вывели из дворца, как затем волокли мимо каких-то зданий (среди которых было и то, где несколько ранее устроили очную ставку Налиму и Аленке) с прежней аккуратностью глумливого гостеприимства. Лишь когда стража вместе с пленником очутилась на какой-то узкой лестнице, ведущей вниз, и, соответственно, любая возможность побега исчезла, Максиму предоставили возможность идти самостоятельно, лишь иногда подталкивая его сзади. Спустившись, Максим увидел длинный подвальный коридор с низким потолком и двумя рядами дверей по обе стороны, со смотровыми оконцами. Ближайшая к лестнице дверь, возле которой был установлен единственный факел, скупо освещавший помещение, была распахнута настежь. Двое ярыг Разбойного приказа, видимо, заранее предупрежденные, выводили оттуда неизвестного Максиму оборванного человека, сквозь прорехи на одежде которого виднелись свежие раны; трудно сказать, получил ли он их при задержании или это были следы от пыток. Далее Максима втолкнули внутрь освободившейся камеры; последнее, что он успел заметить, почти одновременно с лязгом затвора, это то, что стражники встали возле нее на караул. Поскольку иных людей в коридоре не было, Максим, очевидно, являлся единственным узником, которого полагалось стеречь персонально.
По площади камера почти равнялась московской комнате Максима, но по объему из-за нависающего потолка заметно уступала ей. Тут не было ни промозглой сырости, ни крыс – ничего, с чем обычно ассоциируются тяготы заключения; даже ворох соломы, заменявший тюфяк, был не настолько грязен, чтобы на него можно было лечь, лишь превозмогая брезгливость. Кандалы, вделанные в стену напротив двери, сгодились бы и для запястий Максима, но, видимо, приковывать его сочли излишним. Действительно, было бы безумием предполагать, что подросток вступит в рукопашную схватку с взрослыми вооруженными охранниками. Сейчас, впрочем, мысли Максима занимали не мертвые предметы, а засадившие его сюда живые люди, точнее – мотивы, которыми они руководствовались. Максим сам не знал, зачем мучает себя догадками: они, окажись даже верными, не изменили бы ситуацию и не подсказали правильной линии поведения. Пассивно ждать – вот все, что оставалось. Но неизвестность чересчур угнетала; казалось, уж лучше было столкнуться с конкретным обвинением, пусть и самым тяжелым. В конечном счете, судьба Максима зависела от решения, которое вынесет царь; теперь мальчик старался вспомнить выражение его лица как единственную зацепку, способную намекнуть о собственном будущем. Это было тем легче, что, хотя жизнь при дворе Дормидонта решительно всех вынуждала к лицемерию, у самого царя подобная привычка несколько ослабела с годами, и, будучи по-прежнему осмотрителен в речах, он уже не считал нужным особо притворяться, когда смотрел на кого-либо. Менее часа назад недвусмысленное желание смерти Максиму, читавшееся в хищных глазах старого правителя, сочеталось с другим чувством, не позволявшим царю отдать немедленный приказ убить очутившегося в его руках парнишку, будто Дормидонт внутренне трепетал перед Максимом, признавая в нем некое скрытое могущество. Так, по крайней мере, казалось Максиму. Но, в любом случае, тюрьма оставляла мало надежд. Даже если Дормидонт не решался пролить кровь Максима у себя в покоях или где-то еще, может быть, из суеверия, теперь он мог умертвить его, просто ничего не делая, заморить голодом. Правда, в камере был ломоть ячменного хлеба и стоял кувшин с водой, но, возможно, их оставили по недосмотру или ради издевательства, поскольку надолго этого бы не хватило. Или же пытка неопределенностью и страхом входила в число обычаев этого мира и являлась первой ступенью к другим мучениям, уже физическим. Ведь всегда начинают с относительно легких истязаний, постепенно наращивая их тяжесть. Максим вспомнил, что Аверя и Аленка ничего не могли поведать об участи чужих людей, когда-то попадавших в их царство. Неужели все они бесследно исчезали в таких вот одиночных камерах?
Нервное возбуждение Максима достигло предела. В таком состоянии человек или исступленно бросается на стену, увеча до крови кулаки, или замирает в неподвижности, будто оцепеневая; именно второе и произошло с Максимом. Съежившись на соломе, он потерял всякое ощущение времени; о том, что оно все-таки течет, напоминали лишь шаги сменявшихся часовых. При этом каждый из заступавших на пост непременно заглядывал в глазок – не ради исполнения долга, а просто затем, чтобы увидеть необычного узника, словно редкостную зверушку. День клонился к вечеру, и, хотя солнце стояло уже не так высоко, в камере стало светлее. Оранжевые лучи проникали через крохотное зарешеченное окошко, выходившее на запад, почти вровень с плитами тюремного двора; проделанное почти под самым потолком, оно служило больше не для освещения, а для дополнительной вентиляции. Двор был совершенно пуст; тем не менее, Максиму почему-то чудилось: Аленка с Аверей, прижавшись к земле, вот-вот заглянут к нему в камеру, чтобы сказать что-нибудь в утешение или просто убедиться, что их друг еще жив. Где они? Тихонько горюют, сидя в уголке? Бегают по городу, ища Максима? Или их потом тоже схватили?
Солнце село еще ниже, и Максим испытал странное чувство, будто в камере он не один. Причина выяснилась незамедлительно: краешком глаза мальчик разглядел возле себя пять небольших фигурок. Они были начерчены на серой стене, по-видимому, углем, очень грубо, как маленькие дети рисуют на асфальте, подражая старшим товарищам. Нельзя было определить ни пол, ни возраст,