Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ведь я все делаю правильно. Да, папа?»
Отец, разумеется, не мог бы ответить Максиму; казалось, что в безмолвие погрузился и целый мир, пока оно не нарушилось тем, в отношении чего нельзя было ответить, пришло ли оно извне или было рождено исключительно воображением. Будто кто-то тихонько всхлипывал, бродя в отдалении; слышалось нечто вроде посвиста древесины под пилой, треска не то разрываемой ткани, не то сырых сучьев в пламени костра. Звуки наслаивались друг на друга, между ними происходила борьба, не мешающая, однако, воспринимать их в качестве отдельных частей чего-то единого: так в хорошо продуманной музыке сталкиваются разные аккорды, медленные и быстрые части, тоненький скрипичный писк и протяжное гудение валторны. Гармонию уничтожил голос, прорвавшийся сквозь общий фон – дерзко, задорно, как бойкий и сообразительный не по годам ребенок прерывает размеренную беседу взрослых:
– Ты хочешь есть?
Глава 13.
Отцовское наставление
Утром того дня, когда Максим еще находился в темнице, царевич Петр проснулся в том расположении духа, которое стало для него почти что привычным. Однако, несмотря на это, царевич намеревался, как и прежде, повести с ним самую решительную борьбу при помощи хорошо зарекомендовавшего себя средства. Откинув одеяло и моргая, чтобы прогнать остатки не слишком радужных сновидений, Петр потянулся к кубку, на дне которого плескалось недопитое с вечера вино. Напиток, скорее всего, выдохся за ночь, но царевича это не смущало: всегда можно было долить из кувшина, постоянно стоявшего возле кровати, будто стража у дверей Дормидонта. Но в этот раз Петру не удалось сделать и глотка: толкнувший дверь прислужник объявил, что его хочет видеть отец.
Впервые с того времени, как болезнь приковала его к постели, Дормидонт позвал к себе младшего сына. О намерениях царя можно было лишь строить предположения; Петр, делал это, исходя не из правдоподобности, а из собственной выгоды, пока в спешке натягивал кафтан и сапоги. Переступив через порог государевых покоев и сев на стоявший у изголовья табурет, он ощутил сильную робость: то, что рождалось только в пьяных фантазиях и на что случайно намекнул при последней ссоре ослепленный злобой Василий, теперь надлежало облечь в четкую фразу и высказать, будучи трезвым. Сам Дормидонт, который выглядел слабее, чем прежде – вероятно, вчерашний приступ не прошел даром, – не торопился: он, видимо, чувствовал, что у сына вертятся на языке слова, и спокойно ждал, пока они созреют. Наконец Петр решился:
– Отец, ты хочешь мне казну отдать?
– Казну? – переспросил Дормидонт. – Ну, забирай, коли потянешь.
Он сделал распальцовку; обрадованный Петр немедленно соединил свои пальцы с отцовскими и тотчас, ошеломленный, отдернул руку:
– Что это значит, отец? У тебя же ничего нет!
Царь ничего не ответил; он, казалось, и не слышал сына.
– Ты что ее… уже Василию отдал? – продолжил царевич.
– Василию? Это который малых детей псами терзает? – медленно вымолвил Дормидонт. – Не смеши меня, Петр: мне скоро перед Богом стоять, и о том надлежит думать, а не развлекаться скоморошьими побасенками.
– Где же она? – не отступался Петр.
Дормидонт провел ребром свободной ладони по распальцовке – жест, употреблявшийся уже как минимум второе столетие и прекрасно ведомый царевичу, который сразу сделался бледен и лишь спустя полминуты смог выдавить:
– Но… почему?
– Дурак! Я жить хотел! – последовал ответ Дормидонта. – Федьку надобно было изловить, а он колобродил не близко, и развилка была хиленькая, да и ту пришлось дожидаться.
– Что ж ты наделал! – крикнул царевич; на его белом лице проступили пунцовые пятна. – Добро, ежели казна на таланы рассыпалась, прежде чем в земле схорониться! А ну как уже прилепилась к чьему-то кладу единым ломтем? Да ты… – Петр вскочил, и его глаза беспокойно забегали по комнате.
– Что, ножик ищешь? – даже не поведя бровью, произнес Дормидонт. – Не отпирайся: по роже заметно, что ищешь. И нашел бы и ткнул меня, кабы я не повелел их все убрать отсюда. Нечего сказать, хороши у меня сынки! Один дитя родное убил, другой с отцом то же норовит сделать.
Тяжело выдохнув, царевич устремил взгляд поверх постели, будто стараясь разглядеть что-то за окном в саду, промеж кустов шиповника, и чуть погодя промолвил:
– Ты приказал мне явиться, лишь чтобы имя брата с моим единовременно помянуть?
– Нет.
– А для чего?
– Я, помниться, говаривал: человеку неведомо, великий ли срок ему в мире отведен, а только мой уж на исходе. И чую: не воспользоваться мне Жар-птицей, ибо Господь не выделил на то времени. Иной пожнет ниву, которую я засеял. Но до этого она вдосталь напитается кровью. И я хочу, – голос царя стал сиплым, будто больному не хватало воздуха, – чтобы твоей крови там не было! Василия вразумлять бесполезно: ему шлея попала под хвост. Прибежал ко мне, язык набок свесив: вынь да положь ему Жар-птицу, чтобы его ребенка с того света воротить. Будто можно отдать то, чем не владеешь! А ты за ней не гонись! Не иди по следу тех мужей, которым более пристало, нежели тебе, родиться от государева семени, но которые в первую смуту в сыру землю ушли, не дождавшись, покуда голова у них побелеет. Держись сего наказа, поскольку вскоре наставить тебя будет некому…
– Значит, некому? – произнес царевич. – Вестимо! Едва моя мать услыхала мой первый крик, пришлось нанимать плакальщиц! Василий хоть годок погрелся у материнской груди, а я и того лишен! Ты все у меня отнял! – Теперь, когда отчаянно вспыхнувшая надежда безвозвратно угасла, Петр уже не считал себя обязанным сдерживаться. – А ныне решил заботливого батюшку разыграть! Ты хоть один талан потратил, чтобы те роды прошли гладко? Давно хотел у тебя о том спросить! Говори, старая паскуда! Говори!..
Исступленная речь Петра была прервана, но не