Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, во времена хрущевской оттепели, прислали трусливое сообщение, что Василий Коломийцев скончался в лагере в сорок втором году от сердечного приступа.
А для бабушки потерянный муж, уничтоженный на тридцать первом году жизни, навсегда остался эталоном ума, смелости и таланта. От него не сохранилось ни фотографии, ни письма, написанного его рукой, – понятное дело, почему: боялись. Не сохранилось, что естественно, ни могилы его, ни свидетельств последних дней. И только в новейшие времена Петя сам нашел в Интернете, среди сотен тысяч аналогичных записей, короткое извещение: осужден 27 ноября 1937 года, расстрелян 27 ноября 1937 года. И в этом совпадении дат – осужден и в тот же день расстрелян – крылся дополнительный ужас. Сталинский конвейер работал бесперебойно.
* * *
Той же ночью Остужев, отодвинув все телегруппы, у которых были намечены записи, срочным велением Чуткевича поднялся к себе, в комнату спецаппаратуры.
Загробный кровопийца при жизни имел обыкновение бодрствовать по ночам. Может быть, думал профессор, это повышает шансы связаться с ним?
За пять минут по полуночи он включил аппаратуру и начал поиск требуемого субъекта в царстве мертвых.
Неожиданно быстро связь установилась. Точнее, аппаратура показала, что требуемый призрак находится на противоположной стороне коммуникационной линии. Но ни слова, ни словечка не доносилось оттуда – одно лишь угрюмое молчание.
– Товарищ Сталин! – напечатал Петр Николаевич. – Товарищ Сталин, вы можете говорить с Землей?
И снова – ни звука, ни буквы.
– Товарищ Сталин, – воззвал ученый, – как вы себя чувствуете?
И тут вдруг на дисплей в ответ полился – напечатанный почему-то капслоком – неудобочитаемый и непроизносимый набор букв, среди которых выделялось только одно вразумительное слово: «Шайтан».
– АXXXРРР… ТЧЧЧЧ… КРЫПЧЕТ… ХУРЧММА… КРОВИТУШ… ЧАРРЕЦ… БЛЯРШ… ЩУРП… ШАЙТАН… КОРЧАП… МУДРОЧ… ХРЫПЧ… ПИЗКОЛЛ…
– Товарищ Сталин, товарищ Сталин, что вы говорите?! – воскликнул Остужев, однако дисплей в ответ лишь прохрипел ТШЧЧЧЧ – и замолк.
Остужев позвонил в девять утра, когда медиамагнат пил кофе – изучил-таки профессор режим дня руководителя, не решился беспокоить раньше. Доложил: попытка связаться с важным загробным реципиентом потерпела неудачу, и дальнейшие усилия наладить контакт он как ученый считает совершенно бесперспективными.
– Ладно, – молвил после короткого раздумья Борис Аполлинарьевич. – Тогда забудь об этой истории.
– И что же ты?.. Откажешь Шалашовину?
– Зачем же?
– А что тогда?
– Ты только обещай мне, Петечка, не ерепениться. И еще я хочу напомнить, что, когда мы стали вместе работать, ты подписал бумагу о совершеннейшей конфиденциальности.
– Не понял, к чему ты клонишь.
– К тому, что все, что ты узнаешь об этой истории, и как она будет развиваться в дальнейшем, является строжайшей коммерческой тайной. Понял меня?
Огромная привилегия такого крупного ученого, как Остужев (да еще в услужении у друга-капиталиста), заключалась в том, что чаще всего он мог на работе заниматься не тем, чем ему приказывали, а тем, чем хотел.
Вот и на следующее утро профессор приехал в собственный кабинет (миновав предбанник, где Эллочка безуспешно выпячивала свой бюст) и откинулся на спинку роскошного кожаного кресла. Мысли его, как и всякого совестливого человека, обратились на ту роль, что он играл в холдинге «Три икса плюс». Разумеется, медиамагнат и его подчиненные занимались в целом делом совсем не божеским: разжигали в людях нездоровые страсти, удовлетворяли их самые похабные инстинкты. А тут еще, ради предвыборной гонки, Чуткевич стал в политику лезть.
Профессор фактически участвовал в этой лаже, и извинить его могло, как он считал, лишь то, что он использовал средства и возможности концерна во благо науки. Поэтому изобретение свое ученый совершенствовал далеко не только ради интересов телевизионщиков или удовлетворения собственного любопытства. Он верил, что оно еще послужит российскому обществу и всему человечеству.
Вдобавок Петр Николаевич использовал средства и возможности Чуткевича, потому что хотел докопаться правды в деле об убийстве своей жены.
Сейчас наступало самое подходящее время. Не потому, что появились новые улики или новые свидетели – во внешнем мире ничего не переменилось. Изменилось в мире внутреннем – в душе профессора. Возможно, произошло это под влиянием спора и даже ссоры с Борисом Аполлинарьевичем – стресс порой мог сдвинуть (как он замечал) фазы его заболевания, минус переменить на плюс, и наоборот.
Начиная со второго приступа своей болезни, произошедшего в Америке в девяносто шестом году, Петр Николаевич примирился с мыслью, что недуг (как утверждал Коняев) у него хронический и будет он, увы, сопровождать его всю жизнь. Как полагается настоящему ученому, Остужев решил изучить собственное заболевание, понять его и даже, поелику возможно, поставить самому себе на службу. В общем и целом в теории все казалось просто. Его болезнь можно описать тривиальной синусоидой, имеющей две противоположные фазы. Первая – период подъема, когда вскакиваешь с рассветом, в голову приходят самые неожиданные идеи (которые зачастую становятся толчком для блестящих научных прозрений), когда хочется петь и смеяться, когда работоспособность высочайшая, контакты с окружающими доставляют радость, и все вокруг дивятся: ах, какой остроумный и живой человек этот NN! Беда, правда, заключалась в том, что иной раз аффект перехлестывал здравые рамки, связи между объектами устанавливались чрезвычайно странными путями, и начинались дикие мысли вроде того, что за ним следит КГБ (в девяностом году), или следует бороться против угнетения коренных народов США (в девяносто шестом). А в Москве, бывало, Остужеву случайно встречался в метро коллега по университету, и профессор начинал убеждать его в своих научных воззрениях, и только на конечной выяснялось, что тот – вовсе не коллега, а лишь внешне похожий на него и очень воспитанный сварщик шестого разряда из Орла, прибывший в Москву вахтенным методом. На случай предотвращения подобных перехлестов Антон Дмитриевич советовал профессору постоянно принимать литий или карбамазепин.
Однако случались и противоположные, гораздо более неприятные, депрессивные фазы, когда синусоида резко уходила вниз. В это время Остужев снова просыпался до рассвета, но в груди, напротив, разливались тоска и тревога. Даже встать с кровати, не говоря о том, чтобы помыться или побриться, было тяжело и отвратительно. Все валилось из рук, невозможно было не только созидательно трудиться, но даже читать. Жутким представлялся и мир вокруг, и он сам в нем. Настойчиво одолевали мысли о самоубийстве. В подобной ситуации Коняев назначал лошадиные дозы антидепрессантов. Препараты начинали действовать мгновенно, резко улучшали настроение и поднимали работоспособность, вот только побочные эффекты от них были неприятными, особенно по первости: сушняк во рту и сильнейшая сонливость.