Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были у нее, разумеется, и красивые книги в кожаных переплетах – по ее судебным делам, по философии, ветхие семейные реликвии с потертыми корешками и, конечно, русская и советская классика. Художественная литература занимала две нижние полки шкафа, то есть находилась как бы в основании своеобразной пирамиды, но все-таки слишком далеко от уровня глаз. Мару это удивляло – то обстоятельство, что до художественной литературы было сложнее всего добраться: приходилось садиться на корточки, чтобы взять книгу. Томики Вирджинии Вулф, Набокова, Сартра, Томаса Манна, Хемингуэя, Толстого были притиснуты к друг дружке в случайном порядке и так плотно, что, стоило Маре на них взглянуть, они вызывали у него неистребимые ассоциации с какой-то таинственной оргией, принять участие в которой ему не было позволено. Имена были ему знакомы, но ничего из того, что хранилось в Аниной библиотеке, он не читал. Однажды он, правда, отважился подержать эти книги в руках, но так и не решился заглянуть дальше портретов их авторов. Эти портреты напугали его сами по себе и отпечатались в голове.
Ему казалось любопытным само отношение Ани к художественной литературе. Очевидно, к книгам на нижних полках Аня реже всего притрагивалась. Мара справедливо размышлял, что с ее стороны это был тонкий ход – оставить их там, вроде бы в основе всей мрачной коллекции, но в то же время вытеснить на окраину, как наименее необходимые для ее работы. Получалось, что Аня стеснялась отправленных в ссылку классиков, даже пренебрегала их странными, неприменимыми к повседневной жизни строчками… И уж если к текстам именитых и великих Аня так относилась, то что она думала об инфантильных творческих заигрываниях Мары? Ну конечно, делал он для себя вывод, все его смехотворные погони за музой, да и вообще всю его жизнь она не могла принимать всерьез.
Мара вообще-то мало читал прозу. У него, правда, были периоды, когда он увлекался рыцарскими романами, потом – философией, битниками и гонзо; был еще «тибетский период» и быстро угасшая страсть к восточной классике; в детстве и ранней юности любил Кинга и Лавкрафта, еще почитывал тонкие истрепанные книжки Ремарка из домашней библиотеки матери, но последние полгода в руки книгу не брал, не считая редких подглядываний в анатомический атлас и еще в нечто по современному искусству, купленное в «Гараже». Так что в основном, если он что-то и читал, делал это без разбора – что попадалось в руки. Кое-что он ухватил, но многое из того, что, по общему мнению, должен знать каждый образованный человек, прошло мимо него. Заблуждений на этот счет у Мары не было – начитанным человеком он себя не считал и, в общем, был уверен: даже делая большую скидку, не о чем было интеллигентной старомодной Ане с ним поговорить.
– Есть хочешь? – спросила Аня, не обернувшись.
– Я бы выпил, – честно сказал Мара.
– Вино в холодильнике.
Встал он не сразу. Лениво повернулся набок, не с первого раза нашел ногами тапочки. В дверях остановился. Посмотрел на Аню, успешную несчастную женщину, свою вторую мать; он хотел бы уметь сделать ей приятно, чтобы как-то уменьшить ее страдания.
– Слушай, если хочешь, я тебе полижу.
– Не надо, Мара, – ответила Аня, закашлявшись. – Все нормально.
– Ладно.
Он как-то безразлично покрутил блестящую ручку двери, а потом вышел в коридор.
На кухне он был окружен хромированными поверхностями. В них отражались строгие предметы, к которым почему-то не возникало желания прикасаться. В стеклянной трубочке с песком покоились ножи, бездушно сверкая металлическими рукоятками. Это были ножи особой породы – ножи-обыватели. Неведомо им было преступление над дешевыми сосисками, неизвестно падение на липкий пол и ковыряние в ржавеющей раковине. На Мару ножи в Аниной кухне действовали угнетающе. Мара любил свои жалкие, искореженные и вечно чем-то заляпанные домашние ножи той дикой любовью, какую Жан Жене, вероятно, питал к трупам своих ласковых убийц. И точно так же, как Жан Жене, Мара иногда брал свои ножи в постель, потому что с ними ему было проще уснуть.
Он подошел к окну, но и вид закрытого зеленого двора не мог его успокоить. Этот двор тоже был слишком опрятен и бездушен. Из окон над такими дворами не выпадают люди. Под ними растут живые цветы, которые никто не срывает, за ними следит садовник, и ходят молодые женщины с ковриками для йоги под мышкой и с телефоном в руке. Печальное зрелище покоя и порядка раздражало Марины мысли. Его родные подкрашенные руины водочного завода, видные в любую погоду из окна его квартиры, умели менять настроение, любить, угнетать или вселять ужас. Когда солнце садилось между домами на крышу завода, Мара провожал его взглядом и думал, что солнце тоже будет пить всю ночь в одиночестве. А в квартире Ани на Мичуринском он был лишен наблюдения последнего луча – окна выходили на восток, – и это тоже было печально.
Как раз теперь подступал спокойный летний вечер, обещая сытость и скуку.
Вскоре Аня вошла вслед за ним на кухню. Она остановилась на пороге, сомкнув руки на груди, и посмотрела – с нежностью и отчаянием – на его сгорбленную спину. Конечно, ей снова все придется делать самой. Из шкафа она достала два бокала, взяла бутылку болгарского ежевичного вина с волнистой подставки из холодильника.
– Сколько это будет продолжаться? – спросила Аня, наполняя бокалы.
Мара молча следил за ее движениями.
– Тебе нужно заняться своей жизнью, Мара. Больше года прошло.
Она села за стол и отставила бутылку в сторону. Сегодня в уголках ее губ отчетливо и тоскливо проступили морщины. Может, она мало спала. Или так казалось из-за слишком яркого освещения.
Мара сел напротив нее.
– Ты опять хочешь меня пристроить? Я не собираюсь больше работать.
Она покачала головой, достала из пачки тонкую сигарету и закурила. Обычно она не курила в квартире.
– Мы не всегда будем вместе.
– Я знаю.
– Просто в последнее время… ты меня беспокоишь, Мара, – сказала она осторожно. – Что с тобой происходит?
Всегда и во всем Ане хотелось докопаться до сути и исправить непоправимое, избавить Мару от какого-то таинственного врожденного изъяна. Он взял сигарету и посмотрел на тлеющий