Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому я вырезала отсюда лирические зарисовки про «студенческий дух Латинского квартала», «величие собора Нотр-Дам» и «буржуазный шарм Марэ». Нет лучшего способа прослыть самонадеянным идиотом, чем попытаться описать Париж русскому человеку. Для русских людей этот «муравейник» стоит особняком от всех других. О нем говорят с придыханием, будто улицы там вымощены круассанами и романтику разливают на заказ, как пиво. И все его отчего-то знают как свои пять пальцев.
Чтобы объяснить магию Парижа, достаточно описать одно среднестатистическое кафе. Скорее всего, под полосатым красно-черным навесом, на котором золотой вязью выписано примитивное название вроде «Улитка» или «У Франсуазы». Столики и стульчики, будто маленькие упрямые бойцы бессловесной мебельной армии, оккупируют каждый свободный метр тротуара вокруг него. Иногда после одиннадцати вечера они отступают и стройными шеренгами стоят за витриной, готовые к утренней атаке. А самые упорные и ночью не сдают своих позиций: для надежности они скрепляются цепями и спят стоя, как боевые лошади.
Кафе в Париже — это совсем не то, что кафе у нас. Они никогда и не претендовали на то, чтобы кормить людей. Об этом издалека сигнализируют столики, на которых нет места тарелке — на нем помещается только «повод для беседы»: чашка кофе или бокал аперитива и блюдечко с фисташками. Очищенная от условностей, беседа льется легко и непринужденно; под локтями появляются круги от новых бокалов; уличный гул ближе к вечеру звучит как музыка, под нее мимо столика проносятся люди — идеи для повестей и романов.
В кафе не собираются специально, а забегают на минуточку, чтобы, задумавшись, просидеть целый день. Именно в кафе происходит то, что называется парижской жизнью: под лампами-радиаторами знакомятся и расстаются, целуются и выясняют отношения, встречаются с друзьями, пишут эсэмэски, работают, греются, обмывают покупки с подругами, читают, мечтают, заполняют формуляры на биржу труда, переписывают конспекты, рисуют и пишут песни. Кажется, что тут нет никакой интимности: крошечные столики-таблетки плотно придвинуты друг к другу, при неосторожном движении соседа-незнакомца можно задеть плечом или коленкой. Но это видимость. На самом деле парижское кафе волшебным образом поделено на десяток замкнутых микрокосмов, и жители одного редко входят в контакт с жителями другого, разве только к взаимному удовольствию…
Однажды, несколько лет спустя, в очереди в общественный туалет я встретила русских «автобусных туристов»: они колесили по Европе группой из шестидесяти человек, останавливаясь в примечательных столицах на один день. Узнав, что я живу в Париже, они с дикими глазами прижали меня к стенке кабинки и спросили, куда бы им поскорее пойти, чтобы не растрачивать драгоценные часы на второстепенные монументы. Вариантов было три — Эйфелева башня, Лувр или Нотр-Дам. Я замялась. Мне правда очень хотелось им помочь. Они ждали от меня, парижанки с опытом, вердикта, какая из трех обязательных достопримечательностей самая парижская. Но я-то знала, что настоящего Парижа в этих местах не больше, чем Москвы в Мавзолее.
Чтобы добраться до панорамной площадки Эйфелевой башни, надо отстоять несколько часов в очередях у каждого из двух лифтов, дыша в затылок потному немцу, ощущая в подреберье объектив фотоаппарата японца и стесняясь громогласного соотечественника, который прессингует всю многонациональную компанию могучим пивным пузом.
Идти в Лувр на пару часов так же бессмысленно, как пытаться попробовать все блюда из многостраничного меню ресторана «Тарас Бульба» за полчаса. В голове получится неудобоваримый винегрет из импрессионистов, греческих статуй, египетских папирусов, икон и мраморных саркофагов, который сознание злобно исторгнет из себя той же ночью. Поспешное запихивание в себя прекрасного точно не утолит культурный голод «автобусного туриста». Во-первых, потому что этот тип туриста обладает счастливой способностью не замечать собственного культурного голода — он часто вообще не осознает истинных потребностей своего разума в прекрасном, а потому легко перебарщивает. Во-вторых, даже если осознание обделенности вдруг придет к нему во время долгого перегона между Ригой и Краковом, то погоня за недополученным искусством в большинстве случаев сведется к марафонскому забегу в сторону Джоконды. По сторонам будут мелькать какие-то яркие пятна, напротив них будут стоять какие-то потерявшиеся люди — «автобусный турист» будет снисходительно думать о заблудившихся эстетах. Вообще-то у него доброе сердце, и если бы в придачу к этому было немного времени, он крикнул бы: «Ребята, за мной! Я знаю, где висит эта Мона Лиза!» Но сейчас, впрочем как и всегда, «автобусный турист» в цейтноте и думает только о том, чтобы напротив Джоконды не было очереди. Тогда он успеет заскочить в египетский зал.
Если бы у меня был только один день, чтобы посмотреть Париж, я бы провела его в перебежках от кафе к кафе на бульваре Сен-Жермен. Но говорить об этом «автобусным туристам» было опасно: они бы сочли это издевательством и привезли в родной город байку про зазнавшихся перебежчиков, которые вконец обленились от европейской стабильности и эмоционально очерствели от близости Эйфелевой башни. Поэтому я сглотнула и выпалила: «Собор Парижской Богоматери». Это меньшее из зол. Там, конечно, нет горбатых карликов и поющих эсмеральд, которых они ожидают увидеть. Зато, если повезет, можно попасть на мессу — какая-никакая, а все-таки песня.
* * *
Британский колумнист А. А. Гилл, прославившийся остросоциальной ресторанной критикой и неполиткорректными очерками о чужих странах, говорил, что для сохранения свежести восприятия никогда не надо задерживаться в исследуемом месте дольше недели. Потом у тебя появляются любимые кофейни, шапочные знакомые, заведенный распорядок, и ты уже не можешь оценивать это место критически. Привыкая к чему-то, ты начинаешь это любить. На четвертый день пребывания в Париже я стала заводить будильник на девять двадцать, чтобы успеть на очередной эпизод подросткового сериала, окончания которого все равно не увижу. В отпуске разжижение мозга происходит неожиданно — и вот он уже благодарен за то, что с него сняли ответственность за планирование дня. Меня поглотила прелестная парижская рутина. Утро начиналось разнообразием сыров, тостами с «Нутеллой». Полдень заставал меня в кафе за первой чашкой эспрессо с круассаном, покрывающим штаны слоем тонких золотистых лепестков. Поздний ланч заключался в огромном салате «Нисуаз». Салат во французском кафе напоминает набор «Сделай сам»: вам приносят миску, в которую свалены, но не перемешаны ингредиенты, и комплект из солонки, перечницы и бутылки оливкового масла. Мотивируется это, как, впрочем, и многие несуразности французского сервиса, уважением к свободе волеизъявления клиента. Мол, все мы разные, кто-то любит посолонее, кто-то поострее — на всех не угодишь. Концепт свободы тут важнее всего — вкуса, скорости, здравого смысла. Ничто не может перевесить свободу на чаше весов в сознании французского гражданина. А свобода, как джокер, бьет все остальные человеческие ценности. Причем понимается эта свобода чрезвычайно широко, часто в ущерб себе и окружающим. Если хозяин кафе вышел покурить на террасу и единственные сидящие там клиенты — дама с ребенком — попросили его не дымить в их сторону, он безразлично ответит, что он свободен курить на собственной террасе, пока это еще не запрещено законом, — и немедленно лишится клиентов. Если человек ляжет спать поперек тротуара, никому не придет в голову беспокоить его просьбами перелечь в менее оживленное место: граждане будут аккуратно переступать через храпящее тело, уважая право человека на отдых. При таком подходе разве можно рассчитывать получить салат, который кто-то придумал и, не дай бог, еще и заправил вместо тебя! Ведь это равносильно сомнению в том, что ты способен ответственно распорядиться своей свободой. У парижских поваров и официантов богатейший арсенал средств, чтобы заставить клиента почувствовать себя пустым местом, но такая форма оскорбления — в разряде запрещенных.