Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эту комнату Валентин и называл Софьином «личным офисом».
В ответ Совушка задумалась и, слегка растягивая слова, сказала:
— Пока ещё офис, но вот думаю… может быть, переехать сюда насовсем? Как считаешь?
— Плюсов много, — ответил Шажков, — но есть и существенный минус: это всё-таки комната, а не квартира.
— Да, не квартира. Но хочется автономии… Валюш, а тебе не надоело жить одному?
Валентин ответил не сразу. У него просто не было однозначного ответа. Конечно, жить одному — это счастье. Собственно, именно с этого, по Шажкову, и должна начинаться полноценная мужская жизнь, в которую потом вплетаются семья, дети, старики-родители, друзья. Сам Валя наслаждался такой полноценной мужской жизнью уже восемь лет, но в неё ничего пока больше не вплеталось. Женщины у Валентина в доме не то чтобы не задерживались, но как бы «выталкивались» (иногда, даже, вопреки желанию хозяина) холодным индивидуализмом и специфичностью его домашнего уклада и бытия. С собственными стареющими родителями Валя последний год тоже не был особенно близок и общался с ними реже, чем даже сам того хотел.
Что же мог ответить Валя своей Совушке? Что он устал от одиночества и хочет разделить с кем-нибудь свой быт? Но это не так, неточно, неверно! Что он ищет любви и семейного счастья? Тоже не так всё просто. Ближе всего его состояние могло бы быть описано как чувство усталости от самого себя, переполненности собой с потребностью поделиться этим всем — хорошим и не очень — с кем-нибудь, кто бы его понял. Это как открыть сундук со старыми фотографиями — ценными и бросовыми, технически совершенными и неудачными, изображающими близких людей и случайных, — разобрать всё это и, освободившись от ненужного и лишнего, глубже понять и оценить оставшееся. И, может быть, представить это оставшееся на суд других.
Софьин вопрос застал Шажкова врасплох, ему не хотелось темнить, но не хотелось и упрощать.
— Понимаешь, — в конце концов ответил, помявшись, Валентин, — даже не знаю, что тебе сказать.
— Как есть, так и скажи, — нетерпеливо произнесла Софья.
— И да и нет.
— Ну ты! Диалектик! — Совушка начала сердиться.
— Когда-нибудь ты будешь говорить прямо? Что ты извиваешься всё время… Как угорь!
Она была прекрасна в своём неожиданном гневе. Шажков в порыве нежности обнял её за талию. Затем, превозмогая лёгкое сопротивление, прижал к себе и поцеловал в шею. Он почувствовал слабый, терпкий запах незнакомых духов и прижался к её щеке, которая вдруг стала влажной.
— Как угорь, — повторила она, обняв его за шею. Так они постояли, прислонившись к холодной решётке набережной, пока у Валентина за спиной не затарахтела очередная туристская посудина. Софья засмеялась хрипловатым голосом ему в плечо и сквозь смех сказала: «Они смотрят».
— Кто? — не понял Шажков.
— Ту-туристы, — смеясь, с трудом произнесла Совушка.
— Фотографируют?
— Не знаю, — она освободилась и двумя короткими движениями вытерла под глазами. — Ну так надоело жить одному или нет? Говори.
— Вот что, Сова, — произнёс Шажков, взяв её за руку, — жить одному это, конечно, здорово, но иногда бывает так тоскливо, что… сама знаешь… Грех это, одним словом, гордыня. Когда один живёшь, бывает, такие мысли приходят, таких глупостей понаделаешь! Вспоминать противно, а местами даже и страшно.
— Понимаю. Я вот живу с мамой, а мысли тоже разные приходят, и глупости делаю. Как же быть, скажи?
— Сова, спроси что-нибудь полегче, — Валя замолчал. Ему нечего было сказать сейчас своей Совушке. Софья не стала настаивать, а только спросила:
— Ты уже исповедался в грехах? Ты хотел.
— Не исповедали меня, — честно сказал Шажков, — физиономией не вышел.
— Что? Как это?
— Да понял священник, что я в первый раз, и решил, наверное, что не заслужил я в Пасху исповедоваться. Хотя, если честно, я и сам не подготовился, как надо. Попоститься надо было, а я на банкет ходил.
— Ну и как ты теперь, ещё раз пойдешь? На второй подход?
— Да надо бы, — не поддержав Совушкиной иронии, серьёзно ответил Валентин, — хотя не знаю, не знаю…
— Слушай, я говорила с одной моей подругой, она в церковь ходит. Не то что бы совсем, но не чужда, так сказать. Она сказала, что в церкви могут и гуртом исповедать, и грехи снять. Не по отдельности, а всем вместе.
— Да, могут, я знаю. Но это же совсем не то. Понимаешь, я не хочу гуртом, я хочу лично. Хоть это тоже можно считать гордыней. Не знаю… Если пойду ещё раз, то к тому же священнику. А то уважать себя перестану. Отец Владимир его зовут, нормальный, говорят, мужик.
— А я, наверное, не смогу вот так исповедаться, — взглянув Валентину в глаза, с некоторым даже испугом произнесла Софья.
— Может быть, и слава богу, Сова, — искренне ответил Шажков, — знаешь, какое это мученье!
После конференции на кафедре царило расслабление. С банкета принесли десяток закрытых и початых бутылок разнообразного спиртного, которое постепенно употреблялось сотрудниками. Профессор Климов сам в посиделках не участвовал, но смотрел на это сквозь пальцы, лишь бы студентам не бросалось в глаза.
Однажды уже часу в восьмом на кафедре остались четверо: Шажков, задержавшийся с дипломниками, Рома Охлобыстин, пришедший с лекции, доцент Маркова, занимавшаяся составлением сборника научных статей, и Настя Колоненко — просто потому, что была её очередь дежурить. За окном ещё светило майское солнце, никто из присутствовавших не был за рулём, и по этому поводу решили выпить бутылочку шампанского из банкетных запасов.
Валентин после конференции вернулся к чтению богословской литературы. Читал и прислушивался к себе, не откликнется ли. Иногда казалось, что откликается, но как-то невнятно. Не хватало заключительного толчка, последнего движения, чтобы раскрыться. Держать же накопившиеся мысли и чувства при себе становилось всё труднее.
Так вот, в тот вечер выпили бутылочку шампанского. Потом на огонёк заглянул ещё припозднившийся профессор Хачатуров, и открыли вино. Потёк расслабленный ни к чему не обязывающий разговор о том о сём, перемежаемый шутками и невинными приколами. Всем было хорошо. Тут-то Шажкову и попала вожжа под хвост. Он завёл разговор о вере. Точнее, произнёс монолог, который был благосклонно выслушан всеми, за исключением Ромы Охлобыстина. По существу, этот монолог ему и предназначался. Рома не сразу «поднял перчатку»: видимо прикидывал, нужно ли начинать дискуссию, но присутствовали женщины, и молча согласиться с тем, что говорил Валентин, означало для Ромы потерять лицо.
Охлобыстин стал возражать, дурачась и хохмя. Возник спор, в котором стороны поначалу обращались друг к другу в подчёркнуто вежливой форме, типа: «ты не совсем прав, дорогой мой», «позвольте возразить» или «я придерживаюсь противоположной точки зрения». Но развитие не заставило себя долго ждать.