Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Суперфлю, лишняя. Это, кстати, женская трагедия, которая отражена во всей мировой драматургии, — флегматично заметил Тарас, не скрывая своего равнодушия к чужим драмам.
— …С тех пор каждое появление на сцене произведений «гениальности» было для нее мукой. И вот возникла постановка новой ее пьесы, состоящей из новелл. Эраста пригласили в знаменитый театр. Начальство полтора года принимало этот спектакль — пока все друзья, родственники и знакомые работников минкульта, управления культуры, парткомов, горкомов не посмотрели, они не хотели его запрещать. Возражали против новеллы, где рассказывается о тех, кто ездит за рубеж. Авторица была готова убрать ее — так хотелось ей, чтобы все состоялось, что она вступила в компромиссные переговоры с принимающим начальством — принялась составлять списки замечаний и говорить, с чем может согласиться, а с чем нет.
Единственное, о чем просил ее Эраст: «Нюся, помолчи, я тебя умоляю. Ты их не знаешь. Они завтра придут и скажут, что все в порядке, спасибо. Я ничего исправлять не буду». А те, видя, что она все записывает и с чем-то соглашается, говорили: «Ну, товарищи, вы сначала договоритесь между собой, режиссер и драматург, а потом нас приглашайте».
Дело дошло до того, что ей стали объяснять, будто ее чистую драматургию Эраст пытается подмять под интересы сексуального меньшинства. И когда в одной из новелл актриса выходила из-за занавески после объятий с героем и вытирала платочком рот, писательнице объяснили, что за занавеской была французская любовь и ничего больше.
Кто-то наплел ей, что в одной сцене актеры раздеваются потому, что они гомосексуалисты. Так она направила в театр телеграмму с угрозой снять свое имя, если на сцене будут голые. Актеры частично выполнили ее просьбу: из трех мужиков разделся только один. Но там-то, выпивая, снимали одежду и бабы, и мужики. Это естественно. А ей показалось, что Валька — мир праху его! — специально расстегивает ширинку, хотя у него всего-навсего случайно разъехалась молния. Короче говоря, она во всем начала видеть извращение своей чистой драматургии и кинулась ее спасать, такую она начала борьбу за жизненную правду, что сил никаких нет.
У Тараса, наоборот, силы появились: помня сейчас только о своей книге, он алчно старался вобрать в себя Простенкины сведения, не задумываясь о том, что это только версия, в чем-то напоминающая простую сплетню. Но если новая информация помогает понять предмет исследования, наталкивает на мысль — что тут поделаешь? Особенно ценным было описание новой редакции той, первой пьесы, которую Эраст с подачи Простенки намеревался снять для телевидения. Но гениальность заартачилась. «Будем ее побеждать?» — спросил Простенко у Эраста. — «Ни в коем случае, — ответил он. — Не хочет — не надо. Пусть остается легендой».
— Она слишком превысила свои полномочия автора, тем более что есть десятки прецедентов, когда Эраст зажигал людей совсем не тем, что написано в пьесе, — проговорил Тарас вслух, чтобы лучше запомнить свое резюме.
— А Эраст слова плохого о ней никогда не обронил, на всех выступлениях говорил: «Это замечательный драматург… Мы с Нюсей…»
— И мне присоветовал с ней для книги связаться, — саркастически заметил Тарас.
— Эраст зла не держит, — согласился Простенко. — А та решила, что он присвоил ее славу, что обворовал ее — чисто дамские закидоны.
— Писатель она очень хороший, но… Ущербность в том, что она не разделяет беду с теми, о ком пишет. Как бы заявляет: «Я — другая», а сама точно такая, и другой быть не может.
«Другим» Тарас считал только себя, для чего, как ему казалось, у него были безусловные, но тайные основания. Вытаскивать их наружу он не намеревался. Его вердикт был бы гораздо суровее, случись подсудимой наступить на пятку его амбиций, а так он почти удержался в рамках холодной эстетической оценки и даже проявил толику добродушия, которого достало и на Простенку. Хватило настолько, что в степенной очереди к застекленной будке паспортного контроля он, учтя Простенкин «бизнес-класс» и не рискуя потому заполучить нахлебника, который надеется сэкономить, присоединившись к земляку, чего поначалу опасаются многие русские за границей, — поинтересовался целью его путешествия.
— Шеф распорядился. Отдых в Альпах — награда за верную службу, — укрылся Простенко за почти рекламной формулировкой и неуклюже переменил тему: — Увидимся на родине, вы ведь не навсегда сюда?..
Полувопрос-полуутверждение Тарас оставил без ответа, не считая себя обязанным отчитываться перед кем-либо, тем более перед Простенкой. Для компетентных органов проблема отъезда-возвращения перестала быть столь острой и важной, как прежде, зато превратилась в своеобразное мерило профессиональной успешности. Престиж, нематериальная, казалось бы, штука, в Тарасовой среде зависел от вполне реальных вещей — как часто приглашают за границу, на каких условиях, может ли человек рассчитывать на постоянную работу. Тарас предвкушал, что благодаря Осенней школе театральной критики, куда его пристроил цюрихский друг, актер по призванию и славист по профессии — родственность душ они обнаружили на симпозиуме в Риге лет пять тому назад, — его узнают, признают и в предложениях работы ему, высококлассному специалисту, говорящему и пишущему на англо-франко-немецком, да хоть и по-итальянски — отбоя не будет. Идеал — несколько месяцев в году на приятных и выгодных заработках, остальное время дома Для творчества и общения — казался вот-вот достижимым.
Размечтался! Не было рядом Валентина, чтобы вернуть Тарасу его же сарказмы по поводу слишком оптимистических — из-за незнания реалий — планов. Но, может статься, не нужно было и ему все время сдерживать Валю: самые неожиданные фантазии иногда притягивают к себе энергию из космоса и сбываются — в противовес дикой, невозможной яви.
ОБ АВЕ
Ава, успевшая если не смириться, то привыкнуть, приноровиться к своей нынешней инвалидности — грядущее отсутствие Тараса для нее все равно что ампутация важного органа — не сразу поверила сказочному приглашению судьбы.
— У меня есть для вас письмо насчет конференции в институте Юнга, — сквозь помехи продребезжал старческий голос. — В Москве я был проездом и не видел ни одного почтового ящика. Куда их все у вас подевали? А дома, в Ярославле, я вдруг разглядел, что там уже скоро все начинается. Вот и решил сперва позвонить…
История повторялась — о стольких приглашениях легкомысленных и доверчивых иностранцев Ава узнавала задним числом, что уже перестала сердиться. Заслон, который строит теперь подсознательная зависть, ревность к более известному коллеге, нежелание добра соотечественнику, по крепости не сравнится ни с чем. Что она сделала этому старикану, именем которого были подписаны несколько компилятивных работ в ведомственных журналах? Но тут прозвучало волшебное слово «Цюрих» — и Ава, намеревавшаяся вначале холодно предложить ему не беспокоиться, попросила передать письмо через проводника ярославского поезда, немедленно — доверься почте, и она только усилит цейтнот.
Паника, не из самых больших, завладела Авой. Вместо того чтобы, как обычно, для успокоения варить кофе и слушать «Евгения Онегина» — с самого начала, и к арии Гремина уже иметь оптимальный план выхода из любого дрянного положения, она набрала номер Тараса, добавив себе мандража: обрадуется он, рассердится или ему все равно — непредсказуемо.