Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На счастье, история с поэмой Богородицкого вспомнилась Свешникову.
— Мы с женой зачитывались вашим «Богомольем», — сказал он, радуясь этому, ему очень не хотелось в глазах литературного гостя выглядеть невеждой и невежей.
Кое-как пересказывая свои отрывочные сведения о помянутой поэме, Свешников стал ощущать беспокоивший его неприятный запах, который все гуще распространялся по мастерской.
— Принюхиваетесь! — заметил движения его носа Богородицкий. — Чесночком от меня, должно быть, потягивает. Время гриппозное, скверное. Зима-то гнилая, оттепелистая. Вот потребляю. Врачи велят. Оно, конечно, собеседникам противно. Что верно, то верно. Зато здоровью как раз.
И вам советую. Не отведаете? — Он вытащил из кармана парочку крупных изжелта-розоватых головок чеснока.
— Избави бог! Мы с женой терпеть этого не можем. — Свешников понял, что все-таки допустил неучтивость по отношению к своему гостю. — Но раз такое время, если грипп и так далее, ничего уж не поделаешь, — старался он поправить положение. — Только горькое лекарство лечит, как утверждают на Востоке.
— Но я и другое, ныне забытое, уважаю, — заговорил Богородицкий, извлекая из кармана шкатулочку с эмалью на крышке. — Нюхательный табачок! — Запустив в каждую ноздрю по щепотке, он долго сморкался в платок, охая и ахая от удовольствия.
Человек этот был немногим старше Свешникова, но держался не в пример хозяину мастерской солидно, основательно, с чувством полного сознания того, кто же он такой и какое место занимает в мире.
— Вот и решил прильнуть к тебе, Антонин, — вдруг прочихавшись, перешел он на «ты». — Потому решил так, что творчество твое сродни моему «Богомолью». Душу твою я почуял. Обижают тебя, гляжу, затирают. А надо бы выставочку соорудить да всему миру тебя представить. Ты же Васнецов наш, ты сила, талантище. А у тебя ни медальки рыженькой на пиджачке, на лапсердаке этом, — Богородицкий указал пальцем на измазанную красками вельветовую куртку Свешникова, — ни орденочка, нигде в президиумах тебя не увидишь, все эти— обломки культа там, никак не хотят уходить со сцены истории. Твое творчество — во как! — надобно народу, жихарю нашему российскому. Тяжка жизнь-то у людей русских, тяжка. С народом-то я общаюсь, хаживаю в него. Излучье — село мое. Дальнее, лесное, моховое. Ныне до него никому и дела нет. А бывало… Что это у тебя, голая баба? — Взор Богородицкого пал на обнаженную женщину, которую Свешников изобразил лежащей на чем-то бордовом. Это было шелковое стеганое одеяло. Им, как заметил Богородицкий, была застлана широкая тахта в углу мастерской: — На одеяло, значит, укладывал? Как они, черти, эти бабы, не стыдятся вот так распластываться перед вами, художниками? Ну и ну!
— Профессия такая, Савва Миронович. — Свешников не решался ни «ты» говорить гостю, ни отбросить его отчество, как запросто, без всяких усилий сделал тот. — Когда пишешь натурщицу, не воспринимаешь ее как женщину, а она, в свою очередь, не видит в тебе мужчины. Работа!
— Да, работка завлекательная. Ну так о чем я? Бывало, слышишь, село наше Излучье на торговом тракте располагалось. На север ехали через него, с севера… По зимнику, понятно. Летом у нас не продерешься. Болота, комар, морошка. Семьдесят дворов. Церковь из лиственниц, по обхвату толщиной, рублена была. Прадед мой ставил. Богородицы Заозерской. По той церкви, по богородице-то, и прозвище наше семейное. Как поставил прадед церковь Богородицы, так фамилию нашу и позабыли. Богородицкими звать начали.
— Надо полагать, богачами вы были, Савва Миронович, если, церкви ставить могли?
— А уж не без того. Это сейчас всю историю перекроили. На бедняков да на кулаков Россию рассортировали направо и налево. А в те времена не бедняк был, а лодырь, шпана, шаромыжник. И не кулак был, а первый работник, первый хозяин на селе, крепкий крестьянин, который ни дня покоя не ведал, за урожай бился, за хлеб, за доходность земли. Ну, значит, доподлинно работящими были и мы, Богородицкие, еже ли одни, семьей, на церковь могли свободно наработать. Да только ли на церковь! У отца моего, не знаю, как у прадеда, дом был двухэтажный, под железной крышей. Низ — из камней, верх — бревно с тесовой обшивкой да еще и покрашенной. Внизу трактир на два зала, с несколькими кабинетами, как тогда называли отдельные комнаты для желающих.
Верх — жилье. Шестнадцать нумеров. В пяти из них семья наша обитала. Одиннадцать постояльцам сдавались. Смешно сказать, Советская власть не смогла для своих нужд построить хотя бы то, что одни Богородицкие осилили. В начале коллективизации отобрали дом у отца, и что? Все туда уместилось. И сельсовет, и клуб, и библиотека с читальней, и почта.
— Интересно, а что же теперь с тем домом? — спросил Свешников.
— Так ведь привел я его в порядок, оборудовал как надо, приспособил. Сам, случается, езжу гостевать летом, а иной раз и по зиме. Ох, места! Вот махнем, если согласный будешь, такой красотищи насмотришься…
— Обождите, Савва Миронович, а как же, вы говорите, отобрали у вас дом, а вот теперь вы его в порядок привели. Не понимаю.
— А чего не понимать! Откупил у местных властей. Кое-кто помог мне уговорить их возвратить дом подлинному владельцу, то есть наследнику владельца. Отец-то мой умер.
— Его раскулачивали?
— Не допустили до этого мы. Туда-сюда, Сталину писали. Главная-то зацепка в самом отце была. Когда в наших местах интервенты пре бывали… да, да… прорвались к нам белые с севера. Было такое дело. Излучье на несколько дней и подпало под их власть. Повесили кого-то, в колодец бросили. Ну как обычно. А отец мой крутой натуры был человек, не то чтобы задира, а несправедливости во как не выносил. А тут возьмись некий белый солдатишка-мозглячишка понукать его по какому-то поводу. Отец и смазал солдатишку по уху. В кутузку отца, само собой. Три дня прождал следствия. А на четвертый красные вернулись, ну и при полном торжестве выпустили на волю сельского политзаключенного, по страдавшего за Советскую власть. Шутит же шутки история! Справочку получил сиделец от ревкома. Хранил ее, будто знал, что понадобится. И понадобилась. Оказала себя. Не тронули в коллективизацию ни отца, ни братьев. А вот все равно, как ты там хочешь, сидит внутри, вот тут обида. — Богородицкий тиснул себя кулаком в грудь. — Наиздевались все-таки и над отцом нашим, над нами над всеми. Косились на нас мужики-голодранцы из лодырей. Угрозы всякие.
— И лично вам пришлось пострадать?
— Мне-то? Да так, самую малость. На трудовой фронт отправили во время войны. Принудили лямку тянуть.
— Что значит принудили? Как? Почему? За что?