Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ситуация осложнялась нападением Германии на Югославию весной 1941 года. Эта акция была сомнительной со стратегической точки зрения. Отсрочив нападение на Россию, она, возможно, лишила Гитлера шанса добиться успеха в российской кампании и даже в войне в целом. Поэтому мы и не усмотрели в этом нападении на Югославию прелюдии к войне с Россией.
Однако к концу весны появились признаки, что Гитлер готовит крупную кампанию на Востоке. Мы посылали эти сведения в Вашингтон, а там тщетно пытались предупредить об этом Сталина.
Поэтому известие о нападении на Россию 22 июня 1941 года не совсем застало нас врасплох. Однако выяснилось, что начало этой войны создало коренное изменение во всей политической ситуации, и теперь требуется ни много ни мало как выработка новой политики по отношению к Восточной и Центральной Европе. В частности, предстояло определить, кого мы хотели бы видеть в качестве руководящей державы в Восточной Европе в послевоенный период. То, что Советский Союз предстал в качестве новой жертвы нацистской агрессии, не могло не вызвать некритических симпатий по отношению к нему в американском обществе. Однако при этом нам не следовало забывать: в настоящее время задачи России чисто оборонительные, но в случае победы ситуация может измениться. И не будем ли мы впоследствии сожалеть о том, что содействовали советской политике в Восточной Европе?
24 июня, через два дня после начала германской агрессии, я написал своему другу Хендерсону письмо, где изложил свои взгляды на особую ответственность, с которой мы должны подходить к нашим взаимоотношениям с Россией. (Через несколько лет он любезно переслал мне это письмо по моей просьбе.) Я писал:
«Я уверен, что нам у себя в стране никоим образом не нужно следовать за курсом Черчилля, который расширяет кампанию по моральной поддержке русского дела в нынешнем русско-германском конфликте. Мне кажется, что поддержка России как союзника в деле защиты демократии вызовет непонимание нашей собственной позиции и придаст Германии желанную для нее ауру нравственности ее действий. Я не понимаю, как, следуя подобному курсу, мы сможем не отождествить своей позиции с разрушением независимости балтийских стран, нападением на Финляндию или разделом Польши, с разрушением религии в Восточной Европе или с внутренней политикой режима, методы которого далеки от демократических. Не будет преувеличением сказать, что и в Норвегии, и в Швеции, и в Прибалтике Россию обычно боятся больше, чем Германию…
Очевидно, что вступление России в борьбу не связано с принципами, лежащими в основе дела союзников, и что, несмотря на участие в войне, Россия едва ли реально желает победы Англии. Россия безуспешно пыталась обеспечить свою безопасность за счет компромиссов с Германией и направить немецкие военные поползновения на Запад. Во время войны Москва проводила политику исключительно в собственных интересах и не пыталась помочь ни одной из воюющих стран. Я не вижу, почему у нас в стране не должны настоящее положение России оценивать реалистически, как положение тех, кто вел опасную игру и должен в одиночку принять моральные последствия этого. Подобный взгляд не помешает материальной помощи, поскольку этого потребуют наши собственные интересы, но не позволит нам отождествлять себя с воюющей Россией политически и идеологически. Поэтому более правильно расценивать Россию как „попутчика“, пользуясь принятым в Москве термином, но не как политического союзника».
В том, что я изложил за полгода до вступления в США в войну, заключалась суть моих разногласий с правительственным курсом в ближайшее пятилетие. Потом, когда маятник официальной политики качнулся вправо, в 1946–1948 годах мои взгляды на внешнюю политику стали очень близки к официальным; но я снова разошелся с ними после 1949 года, когда политическая линия в отношении России стала слишком упрощенной и милитаристской.
Я плохо помню период, предшествующий Перл-Харбору. Мне только запомнилось чувство, что ситуация вышла из-под контроля (именно из-под контроля вообще). День за днем я, глядя на большую карту России в моем кабинете, следил за продвижением гитлеровских армий к Москве, сравнивая эту кампанию с продвижением армии Наполеона в 1812 году (в некоторых отношениях сходство было нередко поразительным). Во время войны с Россией наши отношения с немецким правительством, и до этого достаточно прохладные, стали ухудшаться. Никто не знал, чем и как все это закончится.
В одно памятное декабрьское воскресенье, слушая на коротких волнах американское радио, мы узнали о Перл-Харборе. Я тогда же позвонил по телефону мистеру Моррису, нашему временному поверенному, а также другим нашим сотрудникам, которым мог дозвониться. Поздно ночью мы собрались в посольстве, чтобы обсудить создавшееся положение. Война с Японией уже началась, и ясно было, что за этим может последовать вовлечение нашей страны в войну с Германией.
Четыре дня мы жили в неизвестности. За это время от нас перестали принимать телеграммы, даже правительственные, а во вторник наши телефоны вдруг загадочным образом перестали работать. Таким образом, мы оказались отрезанными от всего мира.
В ночь со вторника на среду мы сожгли свои шифры и уничтожили специальную корреспонденцию, понимая, что это лучше сделать, чем не сделать, надеясь на то, что войны удастся избежать. В четверг мы узнали, что Гитлер собирается выступать в рейхстаге с речью. После этого площадь перед посольством почему-то заполнили грузовики и толпы народа. Мы ждали штурма, но он не последовал. Зато наш телефон вдруг снова заработал. Позвонили из германского МИД и сообщили, что сейчас явится сотрудник отдела протокола, чтобы доставить временного поверенного США в делах Германии к министру иностранных дел. Возбужденный Риббентроп вслух прочел Моррису и его спутникам ноту об объявлении войны и прокричал: «Ваш президент хотел войны, и он получил войну!» – затем повернулся и вышел из помещения.
Видимо не зная, что с нами делать дальше, сотрудники МИД решили проконсультироваться с Гитлером. Но тот уже отбыл в свою ставку, и мы два дня ждали ответа. Ответ, полученный в субботу, был лаконичным: «В конце недели американцев не должно быть в Берлине». За ночь нам кое-как удалось собраться, и к утру следующего дня мы подготовились к отъезду. В восемь утра 14 декабря наше здание заблокировали гестаповцы. И мы стали их пленниками. Нас посадили в автобусы и отвезли на вокзал, а оттуда на двух спецпоездах, под охраной гестапо, доставили в один из пригородов Франкфурта, где мы и провели около пяти месяцев. Лишь в конце апреля 1942 года правительство США связалось с нами, до этого же мы могли получать какую-то информацию только от самих немцев или от посещавших нас время от времени представителей Швейцарии.
Весь этот период я чувствовал ответственность за порядок внутри группы узников и был их представителем перед немцами, державшими нас под стражей. Заботы, ссоры и жалобы этих людей занимали почти все мое время. Особенно частыми были всякого рода жалобы, связанные с питанием, которые доставляли мне немало хлопот, поскольку волей-неволей приходилось говорить об этом с немцами. Правда, мы получали положенные в Германии гражданскому населению продуктовые нормы, которые были ниже принятых в мире для военнопленных; не имели мы, однако, и продовольственной помощи Красного Креста, которая военнопленным также полагалась. Таким образом, кормили нас скудно, и все мы чувствовали, что недоедаем.