Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тогда я попозирую только для тебя. – Связующая нить донесла его чувственное прикосновение. Меня обдало жаром. – Помнится, однажды мы с тобой славно художничали».
Перед глазами мелькнула горная хижина и кухонный стол. У меня пересохло во рту. «Нахал».
Риз усмехнулся. «Хочешь идти к ним – иди. Не хочешь – не ходи. Выбор за тобой».
Я поглядела на свернутый холст, на мешок с кистями и красками. Каких-нибудь тридцать шагов отделяло меня от дома Рессины, из окон которого призывно лился золотистый свет.
«Я знаю, чего мне хочется».
Никто не заметил, как я исчезла, перебросившись внутрь заколоченной галереи. Доски на окнах не пропускали свет. Я сотворила несколько светящихся шаров, осветив заброшенное помещение.
В окнах не было стекол. Жизнь покинула галерею Пиланы почти год назад. Естественно, внутри было столь же холодно, как и на улице. Я опустила на пол холст и мешок и, пританцовывая на месте, осмотрелась.
До нападения здесь было очень уютно. Сквозь громадное окно на южной стене светило солнце. Свет проникал и сквозь окна в сводчатом потолке. Сейчас и на их месте темнели доски. Я прикинула размеры галереи: пятьдесят локтей в длину, тридцать в ширину. Вдоль боковой стены – прилавок. У задней стены – дверь, которая вела в кладовую или в мастерскую Пиланы. Моя догадка наполовину подтвердилась: все-таки кладовая. Узкие окошки вверху давали мало света для живописи. Несколько расколотых умывальников, металлические столы, заляпанные краской, флаконы и окаменевшие тряпки.
В галерее не было картин, однако сохранился дух живописи. Я вдыхала его, как воздух. Спокойствие этого места передалось и мне.
Чутье подсказывало: галерея одновременно была и мастерской Пиланы. Она работала, а посетители разглядывали картины, развешанные по белым стенам. Ей не требовалось уединение. Она переговаривалась с гостями, отвечала на вопросы и продолжала творить… Белые стены закоптились. Сколько я ни пыталась, не могла представить их увешанными картинами.
В трещинах серых каменных полов застряли мелкие осколки стекла. Под фэйским светом они вспыхивали крошечными звездочками.
Мне не хотелось снова браться за кисть в присутствии других. Я и наедине с собой не очень-то была настроена разворачивать холст. Главное, меня не мучило чувство вины перед Рессиной. Она приглашала, но я не обещала, что приду сегодня.
Я сотворила огненные шарики, поручив им согреть помещение. Потом добавила света. Я возвращала галерею к жизни. Осталось найти стул или табурет.
Я писала картину, забыв о времени. Забыв обо всем. Сердце колотилось, как боевой барабан. В какое-то мгновение у меня начало ломить спину. Оголодавший желудок урчал, требуя горячего питья и чего-нибудь вкусненького.
Я знала, что́ рвется из меня. Я поняла это, едва уселась на шаткий табурет, который удалось разыскать в дебрях кладовой.
Первые мазки я делала дрожащей рукой, едва удерживая кисть. Это был страх, и я не пыталась себя обманывать, придумывая иные объяснения.
Но – не только страх. Что-то в моей душе рвалось наружу, как скаковая лошадь, которую слишком долго удерживали в загоне. Мысленным взором я уже видела картину и неслась к ней, силясь догнать.
Картина проступала на холсте. Обретала форму. Вслед за мазками наступало спокойствие. Оно напоминало снег, укрывающий землю и несущий очищение.
Живопись не только успокаивала. Она приносила удовлетворение, какого я не чувствовала за все время, посвященное восстановлению города. Наверное, потому что там я врачевала чужие раны, а сейчас взялась за свою. Наложила первый шов на края.
Колокола Велариса пробили полночь. Только тогда я положила кисть и посмотрела на созданное. А созданное смотрело на меня. Оно было мной. Вернее, такой я увидела себя, заглянув в Урбос – магическое зеркало Ткачихи. Окруженный тьмой, смотрел на меня чешуйчатый зверь с когтями. Гнев, холод и радость – все перемешалось в этом звере. Все стороны моего характера. Все, что таилось в душе.
Тогда я не убежала от встречи с собой. И сейчас не убегу. Да, картина была первым швом, наложенным на рану. Так она ощущалась.
Кисть я зажала между коленями. С холста на меня смотрел чешуйчатый зверь. Тело обмякло, словно у него исчезли кости.
Я обвела взглядом галерею, потом улицу по другую сторону заколоченных окон. Видел ли кто-нибудь свет, пробивавшийся в щели между досками? Но в заколоченную дверь ни разу не постучали.
Наконец я встала и потянулась. Спина отозвалась тупой болью. Взять картину с собой я не могла. Краски должны высохнуть. Влажный ночной воздух – сказывалась близость реки – этому не способствовал.
Но даже если бы краски высохли, приносить картину в городской дом я не собиралась. Не хотела, чтобы ее там нашли. Даже Риз.
А здесь… Я намеренно не подписала картину. Не хотела. Если кто и забредет сюда, создатель полотна будет им неизвестен.
Пусть сохнет. Завтра я вернусь за своим произведением и отнесу в Дом ветра. Там наверняка найдется неприметная кладовка, где можно спрятать картину.
Решено. Завтра я заберу ее отсюда.
Вроде бы Двор весны, однако… Я не узнавал землю, по которой бродил не один век. Последний раз я был здесь около года назад.
По-весеннему теплое, но нежаркое солнце. Ясный день. Вдали – вечноцветущие кусты кизила и сирени. Все это – за границами усадьбы. А в ее пределах…
Все, что цвело в ее пределах, было либо вымученным, либо одичавшим. Я помнил алые розы, увивавшие белые колонны внушительного особняка. Цветки почти исчезли. Кусты ощетинились клубками шипов. Фонтаны высохли. Живые изгороди, которых давно не касалась рука садовника, потеряли изящество очертаний.
Сам особняк даже после вторжения Амаранты и ее прихвостней выглядел лучше. А сейчас… никаких следов разрушений. И никаких признаков жизни.
Следы все же нашлись. Я обнаружил их на некогда величественных, а нынче обветшалых дубовых входных дверях. Длинные, глубокие борозды, оставленные когтями.
Стоя на верхней ступеньке мраморной лестницы, что вела к дверям, я разглядывал эти борозды. Скорее всего, их прочертил сам Тамлин, когда Фейра обставила его и двор. Я даже был готов побиться об заклад.
Однако неуправляемый характер Тамлина всегда отражался на внешнем и внутреннем убранстве дома. Следы могло оставить не бегство Фейры, а любой неудачный день в жизни верховного правителя Двора весны.