Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весенний день, не оттепель — а дружное таяние снегов. Часа два сидели на открытом окне и смотрели на тысячные процессии.
Сначала шли „женщины“. Несметное количество; шествие невиданное (никогда в истории, думаю). Три, очень красиво, ехали на конях. Вера Фигнер — в открытом автомобиле. Женская и цепь вокруг. На углу образовался затор, ибо шли по Потемкинской войска. Женщины кричали войскам — „ура“.
Буду очень рада, если „женский“ вопрос разрешится просто и радикально, как „еврейский“ (и тем падет). Ибо он весьма противен. Женщины, специализировавшиеся на этом вопросе, плохо доказывают свое „человечество“. Перовская, та же Вера Фигнер (да и мало ли) занимались не „женскими“, а общечеловеческими вопросами, наравне с людьми, и просто были наравне с людьми. Точно можно, у кого-то попросив, — получить „равенство“! Нелепее, чем просить у царя „революцию“ и ждать, что он ее даст из рук в руки, готовенькую. Нет, женщинам, чтобы равными быть, — нужно равными становиться. Другое дело внешне облегчить процесс становления (если он действительно возможен). Это — могут женщинам дать мужчины, и я, конечно, за это дарование. Но процесс будет долог. Долго еще женщины, получив „права“, не будут понимать, какие они с ними получили „обязанности“. Поразительно, что женщины, в большинстве, понимают „право“, но что такое „обязанность“. не понимают.
Когда у нас поднимался вопрос „польский“ и т. п. (а вопросы в разрезе национальностей проще и целомудреннее „полового“ разреза) — не ясно ли было, что думать следует о „вопросе русском“, остальные разрешатся сами — им? „Приложится“. Таки „женские права“.
Если бы заботу и силы, отданные „женской“ свободе, женщины приложили бы к общечеловеческой, — они свою имели бы попутно, и не получили бы от мужчин, а завоевали бы рядом с ними.
Всякое специальное — „женское“ движение возбуждает в мужчинах чувства весьма далекие именно от „равенства“. Так, один самый обыкновенный человек, — мужчина, — стоя сегодня у окна, умилялся: „И ведь хорошенькие какие есть!“ Уж, конечно, он за всяческие всем права и свободы. Однако на „женское шествие“ — совсем другая реакция.
Вам это приятно, амазонки?
Газета Горького будет называться „Новая жизнь“ (прямо по стопам „великого“ Ленина в 1905-6 году). Так как редакция против войны (ага, безумцы! Это теперь-то!), а высказывать это в виду общего настроения будто бы невозможно (врут; а не врут — так в „настроение“ вцепятся, его будут разъедать!), то газета будто бы этого вопроса вовсе не станет касаться (еще милее! О „бо-зарах“ начнут писать? Какое вранье!).
Правительство о войне (о целях войны) — молчит.
А Милюков, на днях, всем корреспондентам заявил опять, прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. „Правдисты“, естественно, взбесились. Я и секунды не останавливаюсь на том, нужны ли эти чертовы проливы нам или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову, — во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента, на свою же голову! (И хоть бы только на свою.)
Керенский должен был официально заявлять, что это личное мнение Милюкова, а не пр-ва. Тоже заявил и Некрасов. Очень красиво, нечего сказать. Хорошая дорога к „укрепление“ пр-ва, к поднятию „престижа власти“. А декларации нет как нет.
Нет покоя, все думаю, какая возможна бы мудрая, новая, крепкая и достойная декларация пр-ва о войне, обезоруживающая всякие Советы — и честная. Возможна?
Поехали мы, все трое, по настоянию Макарова, в Зимний Дворец, на „театральное совещание“. Это было 29 марта. Головин, долженствовавший председательствовать, не прибыл, вертелся, вместо него, бедный Павел Михайлович.
Была, наконец, эта долгожданная, запоздавшая, декларация пр-ва о войне.
Хлипкая, слабая, безвластная, неясная. То же, те же, „без аннексий“, но с мямленьем, и все вполголоса, и жидкое „оборончество“ — и что еще?
Если теперь не время действовать смелее (хотя бы с риском), то когда же? Теперь за войну мог бы громко звучать только голос того, кто ненавидел (и ненавидит) войну.
Тех „действий обеими руками“ Керенского, о которых я писала, из декларации не вытекает. Их и не видно. Незаметно реальной и властной заботы об армии, об установлении там твердых линий „свобод“, в пределах которых сохраняется сила армий как сила. (Ведь Приказ № 1 еще не парализован. Армию свободно наводняют любые агитаторы. Ведь там не чувствуется новой власти, а только исчезновение старой!)
Одна рука уже бездействует. Не лучше и с другой. За мир ничего явного не сделано. Наши „цели войны“ не объявлены с несомненной определенностью. Наше военное положение отнюдь не таково, чтобы мы могли диктовать Германии условия мира, куда там! И однако мы должны бы решиться на нечто вроде этого, прямо должны. Всякий день, не уставая, пусть хоть полуофициально, твердить о наших условиях мира. В сговоре с союзниками (вдолбить им, что нельзя упустить этой минуты.), ной до фактического сговора, даже ради него, — все-таки не мямлить и не молчать, — диктовать Германии „условия“ приемлемого мира.
Это должно делать почти грубо, чтобы было понятно всем (всем — только, грубое и понятно). Облекать каждодневно в реальную форму, выражать денно и нощно согласие на немедленный, справедливый и бескорыстный мир — хоть завтра. Хоть через час. Орать на весь фронт и тыл, что если час прошел и мира нет — то лишь потому, что Германия на мир не соглашается, не хочет мира и все равно полезет на нас. И тогда все равно не будет мира, а будет война — или бойня.
В конце концов „условия“ эти более или менее известны, но они не сказаны, поэтому они не существуют, нет для них одной формы. Первый звук, в этом смысле, не найден. Да его сразу и не найдешь, — но нужно все время искать, пробовать.
Да, великое горе, что союзники не понимают важности момента. У них ничего не случилось. Они думают в прежней линии и о себе — и о нас. Пусть они заботятся о себе, я это понимаю. Но для себя же им нужно учитывать нас!
Общая робость и мямленье. Что хранит правительство? Чего кто боится? Ну, Германия все это отвергнет. Ну, она даже не ответит. Так что же?
Быть может, я мечтаю. Я говорю много вздору, конечно, — но я стою за линию и буду утверждать, что она, в общем, верна. Скажу (шепотом, про себя, чтобы потом не очень стыдиться) еще больше. В стороне от союзников (если они так нисколько не сдвинутся) можно бы рискнуть вплоть до мысли о „сепаратном“ мире. Это во всяком случае заставило бы их задуматься, взглянуть внимательнее в нашу сторону. А то они слишком спокойны. Не знают, что мы — во всяком случае не Европа. Странно думать о России и видеть ее во образе. Милюкова.
Впрочем, я Бог знает куда залетела. Сама себя перестала понимать. В голове все самые известные вещи. Но форма — это не мое дело, всякий оформит лучше меня, — и можно найти форму, от которой не отвертелись бы союзники.
Будь что будет. Я хочу думать, хочу, — что будет хорошее. Я верю Керенскому. Лишь бы ему не мешали. Со связанными руками не задействуешь. Ни твердости, ни власти не проявишь (именно власть нужна).