Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока — кроме слов (притом безвластных и слов-то) ничего от пр-ва нашего нет.
Керенский — настоящий человек на настоящем месте. The right man on the right place,[3] как говорят умные англичане. Или — The right man on the right moment?[4] А если только for one moment?[5] He будем загадывать. Во всяком случае, он имеет право говорить о войне, за войну — именно потому, что он против войны (как таковой). Он был „пораженцем“ — по глупой терминологии „побединцев“. (И меня звали „пораженкой“.)
Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся. Они ее не знают — откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах. право, не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа. Это — наверно.
Цинически-наивный эгоизм дезертиров, тупо-невежественный („я молодой, мне пожить хочется, не хочу войны“), вызываемый проповедью большевиков, конечно, хуже всяких „воинственных“ настроений, которые вызывала царская палка. Прямо сознаюсь — хуже. Вскрывается животное отсутствие совести.
Немилосердна эта тяжесть „свободы“, навалившаяся на вчерашних рабов. Совесть их еще не просыпалась, и проблеска сознания нет, одни инстинкты: есть, пить, гулять. да еще шевелится темный инстинкт широкой русской „вольницы“ (не „воли“).
Хочется взывать к милосердию. Но кто способен дать его сейчас России? Несчастной, невиновной, опоздавшей на века России, — опять, и здесь, опоздавшей?
Оказать им милосердие — это сейчас значит: создать власть. Человеческую, — но настоящую власть, суровую, быть может, жестокую, — да, да, — жестокую по своей прямоте, если это нужно.
Такова минута.
Какие люди сделают? Наше Вр. пр-во — Церетели, Пешехонов, Скобелев? Не смешно, а невольно улыбаюсь. Они только умели „страдать“ от „власти“ и всю жизнь ее ненавидели. (Не говорю уже о личных их способностях.) Керенский? Я убеждена, что он понимает момент, знает, что именно это нужно: „взять на себя и дать им“, но. я далеко не убеждена, что он: 1) сможет взять на себя и 2) что, если бы смог взять, — тяжесть не раздавила бы слабых плеч.
Не сможет потому уже, что хотя и понимает, — но ив нем сидит то же впитанное отвращение к власти, к ее непременно внешним, обязательно насильническим, приемам. Не сможет. Остановится. Испугается.
Носители власти должны не бояться своей власти. Только тогда она будет настоящая. Ее требует наша историческая минута. И такой власти нет. И, кажется, нет для нее людей.
Нет сейчас в мире народа более безгосударственного, бессовестного и безбожного, чем мы. Свалились лохмотья, почти сами, и вот, под ними голый человек, первобытный — но слабый, так как измученный, истощенный. Война выела последнее. И война тут. Ее надо кончить. Оконченная без достоинства — не простится.
А что, если слишком долго стыла Россия в рабстве? Что, если застыла, и теперь, оттаяв, не оживает, — а разлагается?
Не могу, не хочу, нельзя верить, что это так. Но время единственное по тяжести. Война, война. Теперь все силы надо обратить на войну, на ее поднятие на плечи, на ее напряженное заканчивание.
Война — единое возможное искупление прошлого. Сохранение будущего. Единое средство опомниться. Последнее испытание.
Правительство Керенским составлено — неожиданное и (боюсь) мертворожденное. Не видно его принципа. Веет случайностью, путаностью. Противоречиями.
Премьер, конечно, Керенский (он же военный министр), его фактический товарищ („управляющий военным ведомством“) — наш Борис Савинков (как? когда, откуда? Но это-то очень хорошо). Остались: Терещенко, Пешехонов, Скобелев, да недавний, несуществующий, Ефремов, явились Никитин (?), Ольденбург и — уже совершенно непонятным образом — опять явился Чернов. Чудеса; хорошо, если не глупые. Вместо Львова — Карташев. (Как жаль его. Прежде только бессилие, а теперь, сверх него, еще и ответственность. Из этого для него ничего доброго, кроме худого, не выйдет.)
Ушел, тоже не понять почему, Церетели.
Нет, надо знать изнутри, что это такое.
На фронте то же уродство и бегство. В тылу крах полный. Ленина, Троцкого и Зиновьева привлекают к суду, но они не поддаются судейской привлекательности и не намерены показываться. Ленин с Зиновьевым прозрачно скрываются, Троцкий действует в Совете и ухом не ведет.
Несчастная страна. Бог, действительно, наказал ее: отнял разум.
Но надо же верить в хорошее. Ведь „хорошее“ или „дурное“ — не предопределено заранее, не написано; ведь это наши человеческие дела; ведь от нас (в громадной доле) зависит, куда мы пойдем: к хорошему или дурному. Если не так, то жить напрасно.
У нас ожидаются территориальные потери. На севере — Рига и далее, до Нарвы, на юге — Молдавия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и политический — полный. Дорога каждая минута, ибо это минуты — предпоследние. Необходимо ввести военное положение по всей России. Должен приехать (послезавтра) из Ставки Корнилов, чтобы предложить, вместе с Савинковым, Керенскому принятие серьезных мер. На предполагающееся через несколько дней Московское совещание правительство должно явиться не с пустыми руками, а с определенной программой ближайших действий. Твердая власть.
Дело, конечно, ясное и неизбежное, но. что случилось? Где Керенский? Что тут произошло? Керенского ли подменили, мы ли его ранее не видели? Разрослось ли в нем вот это — останавливающееся перед прямой необходимостью: „взять власть“, начало, я еще не вижу. Надо больше узнать. Факт, что Керенский — боится. Чего? Кого?
Что же сталось с Керенским? По рассказам близких — он неузнаваем и невменяем. Идея Савинкова такова: настоятельно нужно, чтобы явилась, наконец, действительная власть, вполне осуществимая в обстановке сегодняшнего дня при такой комбинации: Керенский остается во главе (это непременно), его ближайшие помощники-сотрудники — Корнилов и Борис. Корнилов — это значит опора войск, защита России, реальное возрождение армии; Керенский и Савинков — защита свободы. При определенной и ясной тактической программе, на которой должны согласиться Керенский и Корнилов (об этой программе скажу в свое время подробнее), нежелательные элементы в пр-ве вроде Чернова выпадают автоматически.
Савинков понимает и положение дел, — и вообще все, — самым блистательным образом. И я должна тут же, сразу, сказать: при всей моей к нему зрячести я не вижу, чтобы Савинковым двигало сейчас его громадное честолюбие. Напротив, я утверждаю, что главный двигатель его во всем этом деле — подлинная, умная любовь к России ик ее свободе. Его честолюбие — на втором плане, где его присутствие даже требуется.