Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, несмотря на все, у Бунина кто-то говорит: “Проклятая Россия, проклятая”. У Бунина описаны ужасные зверства большевиков, Ленин тоже кошмарный. Он говорит: “Слушал по радио речь Ленина, какое-то животное”. Или о Луначарском: “Какая дрянь”. Других слов про них нет. Про Горького, про жен Горького, ну так, иронически. И передразнивает речь, точно воспроизводит речь Горького, окает, кривляется: “Надо пойти на Пьяцу, там пляшут, разные фокусы показывают”. И Бунин записывал вообще каждый день, начиная с октября 18-го года. И он говорит: “Еще обдумываю, в какую щель это прятать”. И шутит: “Да, что бы вы сделали со мной, мои каприйские приятели – Горький и другие”.
С ними он виделся в мирные времена.
Огромное количество рассказов о любви написано в 1937-м, 1938 годах. Возвращает себя в былую жизнь, какие-то прекрасные женщины, любовь. Таких рассказов множество. Просто поражаешься тончайшему художественному дару Бунина, русскому языку, русскому духу, такому знанию России, деревни, мужика русского, устройства характера. Но, конечно, все это мучает, поражает, что еще летом 1916 года Бунину уже видно было, что дело плохо, уже тревога какая-то владела им, видна была эта дурь народная. А до этого вроде хорошие были, труженики с прекрасным языком. Маяковского где-то увидел и говорит: “Оделся более пристойно на этот раз, но вид дурацкий – красная рубаха с расстегнутым воротом, какой-то пиджак с поднятым воротником, и у него было в гимназии прозвище дурацкое, которое дуракам дают”.
Б.М.: Я люблю, когда ты о Бунине говоришь…
Б.А.: Бунин! Да я его люблю больше всего на свете! От Твардовского я слышала, что еще в Смоленске был какой-то учитель, который ему про Бунина рассказывал, и Твардовский запомнил. Он многого не знал, а Бунина знал. И Бунин прочел “Василия Теркина” и написал письмо Твардовскому. Симонов встречался с Буниным, уговаривал его вернуться в Россию, как сделал это Куприн, но не тут-то было. И Твардовский не мог ни ответить, ни привет передать – все это было запрещено.
А я была на целине, вернулась с целины одна, собака моя была у Христинки, и я собиралась на юг отправиться. Мать уже была в Америке, я жила на Новоподмосковной. Тогда четырехтомник Бунина, голубенький такой, впервые был разрешен.
Голубое издание, уже очень приличное, но все сокращено. Вместо “Жизни Арсеньева” там был только отрывок про Лику. И вот я читала. Там было очень немного, был “Мордовский сарафан”, “Руся”, но достаточно, чтобы навсегда влюбиться. Потом это тоже никак не переиздавалось, и только позже издали полное собрание сочинений – девять томов. Владимов мне подарил бабочку и девять томов, а я ему – старинное издание стихов Пушкина, детское старинное издание “Евгения Онегина” с картинками…
В девятитомнике уже появились и “Темные аллеи”, и все-все-все, полностью воспоминания о Толстом, воспоминания о Чехове, последние слова Бунина о Чехове, он много помнил, но вывез все архивы с собой. Про Чехова изумительно.
Он спрашивает у Бунина: “Ну, как Лев Николаевич?” А Бунин ему так весело отвечает: “А что вы спрашиваете, вы можете сами в этом убедиться”. – “Как?” – “Да как, поедем в Гаспру, он вас примет, вы с ним поговорите и посмотрите, как он себя чувствует”. Чехов говорит: “Я не посмею, он меня разве примет?” Бунин его убеждает: “Почему вы так думаете? Вы что, себе цены не знаете?”
Бунин потом спрашивает у Чехова: “Ну что, как Лев Николаевич?” И тот говорит: “Да что, ему даже Шекспир не подходит, он презирает. А мы-то что…”
Конечно, это была неправда, Толстой любил Чехова и даже говорил, что в нем есть что-то такое трогательное, почти женское или детское. Но в Чехове ничего женственного не было, он был высокий красивый человек и вообще совершенство.
Бунин увидел Чехова в последний раз так. Он поехал в Аутку в Ялте, в дом Чехова. Подъехал к дому Чехова, был поздний час, ему всегда разрешалось приезжать в любое время. Он увидел, что Чехов такой страшно, неимоверно задумчивый и грустный гуляет по саду, а за ним две собаки, одна – Каштанка, другая тоже его. И он ходит-ходит по саду печально, озабоченно. И Бунин смотрел, смотрел и не посмел его окликнуть, потревожить и уехал.
И вот я из Ялты все время ездила туда, в Аутку, было очень легко такси вызвать, прямо из Дома творчества звонишь, немедленно приезжает такси. И я ездила. У меня стишок такой есть, наверное, не очень удачный:
…Ездила очень часто. Конечно, я все время домом Чехова интересовалась, все это очень волновало, жила всегда отдельной жизнью. У меня была птичка, на рынке купила, так ее любила, так любила – попугайчик. Мне пришлось его потом подарить. Мы уезжали, и я его подарила, там девочка была чья-то, уборщицы, что ли, и она так мечтала об этой птичке, а для них считалось дорого. А попугайчик ко мне очень привязался, очень отличал. Это было для него, я думаю, страдание.
Еще я плавала на пароходике до “Ласточкина гнезда” в одну сторону. Там на набережной орудовала женщина, которая ведала удавами и еще с обезьянками работала. Все это терзало, но удавов-то я полюбила, у меня фотография осталась. Она мне поручала их сторожить, она такая странная была.
Б.М.: А сколько их было, этих удавов?
Б.А.: Удавов два, один женского пола, один мужского.
…Про Толстого у Бунина тоже много описано, про него, про этот образ, совершенно даже не величественный, а даже деликатный, снисходительный, ласковый, в этом тоже было величие, и вот спросил он Толстого: “Лев Николаевич, а что вы думаете про общество трезвости?”
Толстой ответил: “Общество трезвости? Это что ж такое, это когда собираются вместе, чтобы водку не пить? Уж если собираются, лучше бы пили”. Вот так вот приблизительно. С юмором ответил.
Б.М.: В Хамовниках замечательный музей, и на Кропоткинской, на Пречистенке, одноэтажное, но с колоннами здание, напротив музея Пушкина. Дом с колоннами – очень красивый особняк.
Б.А.: А мы там не бывали?
Б.М.: Были, были мы там не так давно, в Хамовниках на открытом воздухе литературный вечер, вспомнила? Еще Вознесенский приезжал туда.
И есть еще дом Толстого на Сивцевом Вражке. Об этом у Бунина тоже было воспоминание, о том, что он встретил Толстого, когда тот вез ведро на саночках и бормотал что-то: “Смерти нету, смерти нету…” Что-то там такое. Тоже дом Толстого, музея нет, хотя мемориальная доска висит.
Б.А.: На санках, я помню, с ведром. Ну и, конечно, Ясная Поляна, которая особенно помнится.
Б.А.: Да, Екатерина Александровна Мещерская, княжна Мещерская. Моя любовь к ней известна. Сколько времени я проводила там, просто не расставалась, можно сказать, и во многом ей помогла.
Б.М.: Дворник дядя Ваня сказал мне, что она живет во дворе этого же дома в бывшей дворницкой. Я спросил дядю Ваню: “А ты не можешь меня с ней познакомить?” Он ответил: “Конечно могу!” У меня какое-то предчувствие было, и я надел белую рубашку, галстук, синий блейзер с золотыми пуговицами и с дядей Ваней отправился к княжне. Звали ее Екатерина Александровна. Она открыла нам дверь и очень засмущалась своего домашнего вида: бигуди на голове и старый поношенный халат. Но пригласила нас войти, а сама пошла переодеваться. Когда она вернулась, я начал объяснять ей, что я художник, назвал свою фамилию и сказал, что живу в этом доме на шестом этаже. А дальше стал рассказывать ей про тебя…