Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И прежде чем я успеваю собраться с мыслями, Ник молвит с хрипотцой безжизненным голосом:
— Сынок, ты пришёл?!
Чувствую, как тяжело бьется мое сердце. Болезнь сказалась на том, что он неверно посчитал меня своим сыном.
Выпрямившись, охваченный дрожью, сделав шаг отяжелевшими ногами, подхожу ближе. Его движения дышат болью. Он пытается приподняться; его лицо по сравнению с тем выражением, что я видел пару дней назад ещё сильнее схуднуло и посинело. Морщины примяты страданием. Впавшие от болезни глаза открываются.
— Лежите, лежите, — говорю тихо я, держась еще в тени, приправляя слова движением руки.
В таких омертвелых условиях все слова забываются. Рассудок предается неподвижности. А душа краешком глаза лицезрит то, что когда-то произойдет и с ней… Вот как смерть отнимает жизненную силу. Могущие руки атакующего так велики, что противостоять им не по силам никому. Поглощает нас неспешно, растягивая этот момент, чтобы мысленно дать понять, что впредь блаженство от нежно розовых камелий будет достижимо только в райских садах после прохождения, страстно привлекаемого среди художников, таинственно описываемого философами, так называемого Страшного суда.
— Джек, мои детки уже здесь? — с горькой улыбкой обращается он, на что я со сгустком отчаяния соображаю, что под словом «сынок» он имел в виду меня. Это обостряет во мне сердечную муку, отчего я проглатываю конвульсивно слюну, образующую большой ком, застрявший прямо в горле.
— Милана будет, — если ее отпустит Даниэль, — а Питер, он сейчас… — Мысли все смешиваются в голове и их непосильно выражать словами.
— Ничего, — улыбается он, уголки его губ трясутся, — когда-нибудь все равно повидаемся.
Проглатываю не поддающийся уменьшению комок, подхожу еще ближе и пожимаю его каменную руку. Он впервые раскрывает дрожащие от слабости и волнения объятия, и я легонько обнимаю его.
— Как в-ы, вы? — срывается, не подумав, из меня, с запинкой от сухости во рту.
— Хорошо, сынок, хорошо, — коротко отвечает он, но одинокая слеза, катившаяся у него по щеке, окутывает меня тяжелым сожалением, которое я сдерживаю, что есть в моих силах. Немного погодя, лицо больного кривится в болезненной гримасе, насыщая его мучительными пытками. Жизнь не возвращается к нему. В голове, как кинопленка, прокручивается приговор врача: «Шансы на результативность операции крайне малы, как и процент вероятности, что в процессе оперирования мужчина сможет выжить и уж тем более жить прежней жизнью». Чтобы описать чью-то боль, нужно пережить ее на себе, остальное — прилизанное словами жалости объяснение, противоречащее действительности.
— Как же так?.. — задаю вопрос, но не для ответа, а для придания горестности положения. Я присаживаюсь на стул, прижимая онемевшие ступни к полу. — Почему вы отказались от операции?
Он медленно-медленно, без движений пальцев, прикасается полумертвой рукой к моей ладони:
— Я уже был у врача, и я всё знал… Всему свое время, сынок. — И снова эта улыбка, заставляющая колыхать мое сердце, ложится на его губы.
Глядя на умирающего, накрытого двумя теплыми одеялами, когда температура воздуха за окном составляет двадцать градусов, а покоящийся с ним обогреватель, нагретый на максимальную мощность, создает в помещении предельную теплоту, острое внутреннее чувство подсказывает, что в его песочных часах жизни остается несколько песчинок.
Нагрянувшие минуты заставляют не молчать мое сердце.
— Мистер Ник, я…
— Называй меня отцом, сынок, — заговаривает он отцовским тоном. — Кто, если не отец я тебе, коль ты называешь мою дочь любимой?.. — мудрые слова вырываются из его полуоткрытых уст, на которые я соглашаюсь качанием головы. Он страшно бледен и совсем задыхается.
Сотрясаемый холодом, умирающий хрипло шепчет:
— Доводи мысль до конца, сынок.
Я возобновляю мысли о том, что хотел его поблагодарить, но, оказавшись на этом месте, все слова лихорадочно заплетаются:
— Отец, вы столько для меня сделали… — Сжимаю руки в кулаки, держа непрошеные слезы при себе. — Вы спасли меня.
— На что только не согласится человек, лишь бы спасти любимых…
— Вы столько всего отдали, чтобы я был на свободе, когда я заживо погибал… Меня отправили на гниение, отстранив жестоким способом от того, что дорого сердцу, — говорю я с ядовитой горечью, проклиная Брендона и нанятых им людей. В грудине всё дребезжит. — Вы жертвовали собой, вы сделали то, что не сделал никто!.. Вы поверили мне! Когда никто, никто не верил и вернули домой! — произношу, опустив голову. В глаза проговорить то же самое — неподъемная тягость, душа не справится. — Вы подарили мне самый драгоценный подарок — дочь, которую я люблю.
— Прости сынок, что перебью, но… — голос жалостливый и отчаянный, — я подарил и забрал… — и с неслыханной небрежностью добавляет, — разлучил вас не на один год… — Ему не дает покоя его поступок, за который он уже раскаялся всем, чем было возможно, и своей жизнью.
— На то были обстоятельства, отец. Вам незачем бить себя в грудь, — настойчиво, на эмоциях, убеждаю его я, заглядывая в его серые глаза, в правом скрывается слеза, которой он не дает прохода на щеку и выдает улыбку. — Своими поступками вы показали каждому, что какова бы ни была ужасна ошибка, совершенная человеком, на тропу добродетелей может стать тот, кто обнажит душу и признается во всем содеянном, осмелится изменить последующую жизнь, наполнив ее исключительно добром. Вы правы, для меня вы — отец! — дрожащим голосом заключаю я, протерев рукой крупные капли пота со лба. — Я бесконечно буду благодарен вам за всё!.. — Слеза его не выдерживает задержки в глазу и извилисто течет по щеке, заливаясь за подбородок.
— А я счастливый отец, не так ли? — Улыбается глазами. Веселость обреченного гнетет в душе моей неизъяснимую печаль, пробирающую до самых костей. — Моей дочери повезло, ох как повезло, что она с таким благоразумным, премудрым пареньком повстречалась, — у обоих появляется искренняя улыбка. — Ты первый и, дай-то Бог, последний мужчина моего дитя… Ни с кем я не достигал единомыслия, как с тобой, сынок, что я полюбил тебя всей своей искалеченной душою… Ты напоминаешь мне меня в юные годы… — рассвет юности, появившийся в его взоре, проносится облачком воспоминаний в тишине комнаты, в которой все застыло. В палате поселилась смерть. Куда не упадет взгляд, то на тумбу, окно или занавес, везде ощущается ее жестокое дыхание. — Но я не боролся ни за любовь, ни за призвание, когда надо было зубами и когтями бороться… Тюфяком был. — Минует несколько секунд. — Мои дети лучше меня, и я рад этому. — Проходит