Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цветущие тела блаженных, мощные и смуглые проклятых, на странных местах которых плохо держащиеся набедренные повязки, пририсованные позднее, по распоряжению папы еще при живом Микеланджело, художником Даниеле да Вольтерра.[46]Все они – в состоянии ожидания, степень которого различается у освобожденных и отверженных, отдающих себе в этом отчет. Получают передышку в исполнении погибели. Пауза, а через некоторое время и вечность, дающая отдохнуть Христу-Судие и осужденным.
Женщины продолжают массировать себе грудь, ноги, шею, руки, в теплом паре и улыбаясь прикрывают глаза. Некоторые бросают взгляд на алтарь, но ищут не его фигуру, а напротив – фигуру кого-то, что должна быть сокрыта и позднее появится. Смущение свое перед этими женщинами камерленг едва сдерживал только осознанием собственной невидимости. Он знал, что ждут они Судию, знал, что глаза их ищут Спасителя и украшаются они для Него.
Среди более молодых одна обращала на себя внимание – блондинка в первом ряду, с длинными волосами до самых колен, прикрывающими ее наготу. Голова склонена, она задумалась, губы ее шевелятся – видимо поет… Только для нее и хотелось быть видимым, чтобы смочь поговорить. Рядом с ней стоял мужчина, повернувшись к ней лицом; были хорошо видны его ягодицы и широкая с рельефными мускулами спина. Он обнял одной рукой плечи своей подруги, и камерленг на секундочку задался вопросом – может, она проклята, если с ней прощается последним жестом любви тот, кого она любила; теперь их разделит решение Христа…
Мужчиной был Матис Пайде, обнаженный – таким он видел его в сауне, но с «телом славным, молодым и очень крепким», как сказал эстонец однажды вечером, говоря о воскрешении плоти… И девушка с изящной фигурой стояла около него. Наклонив голову, она пела. Это была Карин, та сестра Пайде, о которой рассказывал, единственная девочка, которую он видел на своем балтийском острове в течение многих лет.
Теперь что-то должно было произойти, что испортит фреску Микеланджело, ставшую живой и волнующей; поскольку Матис Пайде остановился будто бы увидел его, более того, даже узнал и после нескольких взмахов его руки, приглашающей спуститься с алтаря и подойти, камерленг ясно услышал свое имя, произнесенное с северным акцентом: «Владимиро, пойдем?…»
Но ему никак было не отклеиться от своего сидения, он никак не мог пойти навстречу, никак не мог отделиться от жизни, остолбенев, как те фигуры на фреске Микеланджело, где живые и мертвые разделены бесконечной дистанцией…
– Владимиро, пойдем! – продолжал призывать его молодой и прекрасный Матис Пайде, теперь уже обняв за плечи сестру…
– Владимиро, пойдем послушаем мою сестру!
По своим губам он понял, что пытается ответить – мол, не может двигаться, но голос из его горла не выходил, ни одного ясного звука он произнести не мог… Сильная струя пара, более мощная, чем другие, окутала все вокруг, и он перестал видеть даже этих двоих; между тем неприятный резкий запах ударил по его ноздрям… Видимость пропала, боялся, что упустит их, они казались ему ненастоящими и вот-вот могли исчезнуть. Он не хотел этого, он хотел увидеть их живыми, потрогать их, погладить, услышать голос Карин и наслаждаться ее пением… И желание его была исполнено, наконец он услышал голос сестры, с ее немых прелестных губ сошли первые слова: «Wir sind durch Not und Freude / gegangen Hand in Hand…».
Но резкий неприятный запах, раздражавший его ноздри, стал нарастать, фигуры проклятых и блаженных побледнели, голос молодой сестры Пайде подавлял его – хотелось от него отключиться, что-то стирало живую фреску смерти, блекли цвета и голоса, он уже был не в Сикстинской капелле…
Веронелли проснулся в своей спальне, а запах, победивший и растворивший сон, был вонью, исходящей от трех куриц, которые топтались, копались вокруг его постели в поисках последних скорпионов.
Пришло в голову то, что Назалли Рокка ему напомнил по дороге к Сикстинской капелле, о целесообразности привезти сюда животных, что котов, что кур, во все эти помещения конклава, чтобы освободить их от других бестий; и он по рассеянности согласился на паланкин.
Свет, проникающий, как всегда по утрам, через желтые стекла напротив, разбудил Этторе Мальвецци. Тени, двигающиеся за теми матовыми стеклами напомнили ему о наступлении еще одного нового дня, которого он ждал с нетерпением. Что же произойдет сегодня, после вчерашней адовой сарабанды в Сикстинской капелле?
Настойчивое мяукание бело-рыжей кошки у его кровати; требует, чтобы ее покормили. В это утро Контарини заранее приготовил алтарь для мессы и корм для кур. Заботы о животных они разделили: Мальвецци было поручено смотреть за кошкой, (у Контарини аллергия на кошек) капеллану – за курами. Ну вот, он и постучал. Значит, полседьмого.
Кардинал поднялся, выпил приготовленный капелланом овсяный кофе. Какое заспанное лицо у Контарини… А волосы, сегодня они у него в полном беспорядке; обычно он их мазал гелем, чтобы лежали гладко; расчесывался на прямой пробор… Нет, такого он от Контарини никак не ожидал…
Ну да, после вчерашнего происшествия вполне естественно, что даже интимные привычки, утренний обряд и повседневные дела – все изменилось.
Вопрос, который задал капеллан, поставил Контарини в тупик:
– Ваше Высокопреосвященство, я бы хотел сегодня исповедоваться до мессы.
Надо же, капеллан не просил этого у него уже много лет. Подумав несколько секунд, кардинал ответил, что выслушает его с удовольствием.
Какое одухотворенное лицо у монсеньора Контарини; глаза прикрыты, будто он чрезвычайно смущен тем, о чем собирается поведать своему архиепископу, – вновь удивился Этторе Мальвецци. Действительно, пока мылся и держал миру, а курица устроилась в своей клетке, стал думать о поведении Контарини в течение месяца и семи дней конклава, он вел себя весьма таинственно, особенно дома. А более всего – в компании, к которой был привязан. Обычно одинокий, он общался, в основном, с молодыми швейцарскими гвардейцами; они часто ужинали вместе. Последние всплески молодости, без сомнения.
Побрившись и освежившись одеколоном, причесавшись и таким образом приготовившись к мессе, кардинал из Турина сел рядом со скамьей для молитвы под готическим распятием, на которую Контарини бросился еще раньше, до того, как тот был готов его выслушать.
– Как давно вы не исповедовались?
– С тех пор, как мы вошли в конклав.
– И в чем вы хотите исповедоваться перед Богом?
– Грех мой в курении, Ваше Высокопреосвященство, вы себе не представляете, как много я курил в последнее время, часто спрятавшись от вас.