Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для активизма лесбийской направленности, распространенного в радикальных феминистских средах, этот вывод звучит неутешительно. Тем не менее женский субъект в любом случае выигрывает здесь нечто такое, что на более глубоком уровне связано с его позицией в целом, которая, как известно, легко проникает в среды, где мужское желание застопоривается. Даже лишенный возможности желать на свой лад, без опоры на мужскую нехватку, женский субъект тем не менее уверенно находит доступ к наслаждению вне генитальной перспективы. Сама ограниченность мужского субъекта в деле наслаждения служит для женского желания – независимо от того, истеризовано оно ли нет – стартовой площадкой. Если непримиримость радикального феминизма, решительно отвергающего всякую связь женского желания с проблематичностью мужского, пока не находит особого сочувствия среди публики обоих полов, то не потому, что женский фантазм репрессирован патриархальностью, а потому что сама радфем-позиция какого бы то ни было фантазма лишена в принципе – занимая ее, можно бороться, но невозможно желать. Желание женского субъекта, как, впрочем, и любого другого, с намерениями радикального феминизма не совпадает, но не по причине торжества патриархальности, а в силу интереса носителя истерического дискурса к той части мужского, которая предположительно находится за пределами его генитальной субъектности. Дискурс истерика – и в этом его основная особенность – состоит в расчете на то, что мужчина каким-то образом сумеет в соответствии с этой частью перестроиться, перекроить себя.
Истерический интерес в этой области хорошо иллюстрируется типичным для современной прогрессивной публицистики скоропалительным выводом о «латентной мужской гомосексуальности» под маской гомофобии – допущение, не столько выражающее надежды на реальное перерождение ближайшего мужского окружения, сколько апеллирующее к некоей «дополнительной» части генитального мужчины, которая в конвенциональных границах мужского не находит себе места. Истерическому фантазму необходим мужчина, который, несомненно оставаясь собой, был бы мужчиной не до конца, то есть в каком-то смысле не был бы им вовсе; другими словами, истерик заинтересован в конверсии, преображении мужского. Таким образом, в пределах истерического дискурса мужчина, как и женщина, оказывается не-всем. Воодушевленный наличием этой репрессированной, как ему видится, части мужского желания, истерический субъект готов прийти на помощь и заменить ее собой.
Здесь проект социальных перемен, который, как кажется, в подобном побуждении изначально заложен, встречает преграду. Жаждущий общественных изменений истерический субъект, как можно убедиться, желает чего-то совершенно иного, поскольку, хотя и зависит в своем наслаждении от предположительного мужчины, который поступается символическим измерением маскулинности и выходит за его пределы, но по существу легко справляется сам. От объекта истерической критики ничего не требуется, более того – стоит ему самому взяться за дело преображения (если таковое вообще возможно), как тут же выясняется, что он ни на что не способен.
Именно это заставило некоторых долакановских аналитиков занять не совсем отчетливую позицию в вопросе так называемой идентификации с носителем органа. Всякий раз, когда истеричка видит мужчину, лишенного в наслаждении того, что есть у нее, она действительно совершает нечто чрезвычайно напоминающее идентификацию с ним, чем сбивает аналитика с толку, поскольку в заблуждении своем он полагает, что истеричка ищет в мужчине то, чего сама лишена. Однако все обстоит наоборот: ни орган, ни пресловутые мужские привилегии истеричке не нужны, пусть даже на определенном этапе она и добивается их со страстью, вводящей наблюдателя в заблуждение. Психоаналитики буквально соревнуются в описании переживаемой истеричкой неполноценности, тогда как дело в ином – нет ничего, что она не смогла бы пожелать в отсутствие мужчины.
Данное обстоятельство накладывает отпечаток на те сферы, где аналитическая гипотеза истерички принимает конкретную форму – в тех ситуациях социально-политической мобилизации, в которых субъект желания иногда становится субъектом активизма, требующим общественных перемен. Все бесчисленные дебаты на этот счет, неутихающая пустопорожняя дискуссия о реалистичности активистских целей и готовности общества к ним, заслоняют отсутствие у протестного субъекта доступа к желанию тех, к кому он предположительно обращается.
Недоступность эта столь радикальна, что не зависит ни от обстоятельств жизни субъекта, ни от степени экстравагантности его действий. Воодушевленный требованием истерического проекта активистский субъект не знает никакого «желания Другого», не допускает его наличия ни в наблюдаемом им генитальном субъекте, желание которого он стремится подхватить, ни в себе самом: тот, во имя кого он действует, Другим в строгом смысле слова не является. Для истерической позиции существует только генитальное желание, терпящее бедствие, и то другое желание, которое истеризованный субъект с собой привносит. Деятельность его, таким образом, воспроизводит расщепление, где требование субъекта, его мировоззренческая программа оказывается от желания отделена. То, на чем такой субъект настаивает как на должном, совершенно непохоже на то, чего он желал бы, поскольку объект принадлежит другому желанию. Цель его деятельности в этом отношении является бессознательной в том радикальном смысле, в котором о бессознательном порой говорит Фрейд – как о том, что может сколько угодно выказывать себя в невротических и иных проявлениях, но к чему, несмотря на его видимость, нет никакого доступа.
Даже наименее чувствительные натуры ощущают непреодолимую стену, встающую между активистом и обществом, к которому он принадлежит. В обществе, ранее руководствовавшемся соображениями светских приличий, а сегодня возведшем в абсолют интеллектуальную мобильность, допустимы любые злоупотребления и девиации – от сексуальных до политико-мировоззренческих, но активистская позиция, невзирая на это, остается своего рода табу, чем-то подлинно неприличным. Все это не противоречит фальшивому одобрению или даже признанию этой деятельности высшей этической добродетелью – она в любом случае воплощает нечто, по выражению Лакана, «неподобающее», то, чего «не надо бы», перед которым субъект останавливается, когда все прочие доступные ему девиации исчерпаны. Активистская повестка, официально не запрещенная и даже формально поощряемая, не нужна при этом никому из тех, кто в нее не вовлечен. Вопрос этой невовлеченности связан с чем-то более глубоким, нежели публицистическое осуждение пресловутой «общественной пассивности», которую в ницшеанском стиле винят в нехватке решимости, силы духа, неспособности выйти за пределы зоны комфорта и тому подобных прегрешениях. Неадекватность таких характеристик тем более очевидна, чем бо́льшая моральная убежденность за ними стоит.
В эту ситуацию и вмешивается психоанализ. Учение о бессознательном не было, как