Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда один из пассажиров никак не мог найти свой билет, вы спросили его, не заходил ли он сегодня в Прокуратуру по адресу Столешников, 3.
Феликс насторожился. Кажется, эта деталь была им упущена. Грених наблюдал, как тот с зоркостью ястреба следит за перепалкой доктора с уполномоченным, то ли ожидая удобного случая вступить в полемику, то ли получая от этого скрытое удовольствие. Глаза его бегали с лица на лицо.
– Какой из пассажиров? – напирал Саушкин.
– Господин в очках.
– Господа теперь все за границами, – осадил его уполномоченный.
– Товарищ в очках, – покорно поправил себя доктор, нервно принимаясь приглаживать бородку.
Когда Феликс приподнялся, чтобы найти взглядом писателя Пильняка, все уже стояли и смотрели на него. Тот невольно тоже поднялся, расширив у горла петлю белого кашне.
– Но и вы, доктор, свой билет не сразу нашли, – встряла Ефимия Стрельцова. Она залезла ботинками на скамью и, присев на деревянную спинку, закурила.
– Уберите, – строго проговорил Грених, нахмурив брови.
Вскинув на профессора недоуменный взгляд, девушка с демонстративным апломбом потушила папиросу о спинку сиденья.
– Меня зовут Фима, приятно познакомиться, – язвительно сказала она, засовывая недокуренную папиросу за ухо. – Можно и повежливей.
– В самом деле, – нервно замахал руками Виноградов, разгоняя поднявшиеся к потолку вагона густые клубы отвратительно пахнущего табачного дыма. – Здесь и без того душно. А у меня астма.
– А почему же вы не сразу нашли свой билет? – потирая висок, спросил Белов.
Прозвучало точно в воздух, было неясно, к кому Феликс обращался, и он посмотрел через весь вагон на Пильняка, чтобы тот понял, к кому он адресуется. Писатель молчал, взгляд его был потерянный, лицо сначала побелело, а потом покрылось красными пятнами. Он сглотнул, поправив сползшие на потный нос очки, и вытер мокрый лоб.
– Может, потому что вы его все же потеряли, а тот, что у вас сейчас, – подделка? – предположил шахматист.
– Что вы несете? – взъярился писатель. – Что за нелепые предположения?
Набрав воздуха в легкие, он собирался добавить еще что-то, пыхтел, дул губы, краснел и белел. Но, так ничего и не ответив, плюхнулся на свою скамью, исчезнув за спинкой.
Феликс тоже сел, опустив недоуменный взгляд под ноги. На некоторое время опять стало тихо. Грених призадумался. Прежде он никогда не рассматривал писателя в качестве кандидата на роль командира отряда… Ведь он тоже светловолосый – точнее, рыжий – и светлоглазый, черт возьми. Ему тридцать четыре…
– Вы всех уже порядочно измучили! – раздался голос Пильняка из глубины вагона. – Между прочим, только благодаря вашим попыткам влезть в расследование грузинская пара и покончила с собой.
– Но товарищ Месхишвили ведь не собирался себя убивать… – начал растерянно Феликс. – Он был потрясен поступком жены и потому пытался бежать.
– Какой же вы неугомонный! – взвинтился Пильняк. – Понравилось играть в сыщиков? Но если бы в вас была хоть толика рассудка, вы бы узрели очевидное – а вам, между прочим, талдычат это все! Месхишвили заставило потерять самообладание случайно произнесенное слово. Вы только задумайтесь – одно слово, и нет человека, двух… Виновен он или нет, состоял в оппозиции или нет… А если мы об этом вообще никогда не узнаем теперь? Получается, погибли зря! Вы только вслушайтесь в эту страшную фразу – «они погибли из страха разоблачения!». Сейчас все только одного и боятся – оказаться замешанными прямо или косвенно в какой-нибудь оппозиции. Даже простой чих может быть рассмотрен как оппозиция. Нынче это самое популярное словечко! Доктор Виноградов прав – у страха глаза велики. И все мы, случаем сюда заброшенные или же кем-то затянутые в какой-то нелепый заговор, не можем чувствовать себя в безопасности. В Советском Союзе безопасность – самая эфемерная вещь на свете! Ни у кого совесть не чиста, мы уже раз сто согрешили в своих помыслах, вообразив пугающую опасность. Так работает человеческая психика – преступления, может, и нет, но есть страх, что тебя уличат даже в несуществующих деяниях. А где страх – там и фантазии. Я не удивлюсь, если по прибытии в Москву выяснится, что Лида Месхишвили никого никогда не убивала, а ее супруг просто сошел с ума… Ужас, ужас, ужас что такое!
Писателя понесло, он, кажется, был не на шутку рассержен.
– Почему вы так говорите? – подал голос Белов, продолжая глядеть себе под ноги.
– Не потому ли, что вашу «Повесть непогашенной луны» посчитали тайной провокацией? – подхватил Вольф.
– Это уже такая пошлость с вашей стороны, – тотчас отразил удар писатель, презрительно фыркнув. – Меня за это каждая собака успела облаять. Вас только не хватало в общем хоре, наивный перезрелый юноша! Поступили в вуз, шесть лет там торчите, но так и не научились мыслить, истинное отличать от ложного. Чего вы собираетесь достигнуть, получив те знания, которые вам вроде как дают ваши ненаглядные социализм, партия, Ленин? Как вы будете эти знания применять, – распылился писатель, вскочив со своего места, – коли вы уже сейчас вымуштрованы в рамках одной идеологии? Вы ведь успели закоснеть, так и не развившись! О удивительная эпоха – за какой-то десяток лет мы обрели свободу, но даже не поняли, как ее потеряли… И нами правят вот такие моральные уроды, убежденные, что все чудесно и птички в саду поют. Запомни, дурень, – его голос упал до хриплого шепота, – ты никогда не выберешься из хлева, в котором родился. Ты стадо! Но и горе пастухам, у них ведь мозги тоже не больше овечьих, все, чего они жаждут, – власти, все, чем больны, – власть эту потерять.
– Сколько угодно плюйтесь себе, о гений литературы, – передразнивая его, зло рассмеялся Вольф с налитыми кровью глазами и пульсирующей на лбу жилой. – К вам у меня будет только один вопрос. Только один! Считается ли пошлостью и косностью то, что вашу повесть протащил в печать Влад Миклош? А, Борис Андреевич, наш умнейший и пройдошливый, а? Кажется, так вас Чуковский прозвал? – И Вольф так скривил лицо, что на миг стал походить на злого шута.
Март 1926 года. Москва, Гендриков переулок
В доме с окнами, выходящими на улицу Больших Каменщиков, в новой четырехкомнатной квартире Маяковского, только им полученной, еще толком не обставленной и не обжитой, собирался весь литературный цвет Москвы. У входной двери гостей встречали две таблички: «Брик» и под ней «Маяковский».
Полумрак, скудная мебель, оборванные желтые обои, местами заклеенные простой газетой или старыми афишами к «Закованной фильмой», где шаржированное изображение Лили переплеталось с огромным сердцем на желтом фоне. Воздух здесь успел пропитаться вином и ароматами заграничного табака.
Лиля Юрьевна – маленькая, черноволосая и черноглазая женщина, до изнеможения худая, чуть сутуловатая, что, впрочем, ей придавало особый шарм, – полулежала на кушетке, крутя тонкими, гибкими пальчиками в кольцах неприлично длинную нитку бус, купленных ей Маяковским в совместной поездке в Берлин. Она внимательно слушала молодого красавца англичанина с аккуратной бородкой и зачесанными с бриолином волосами, сидящего у ее ног на низком табурете. Или скорее делала вид, что слушает. Иностранца, которого, кажется, звали Томасом Джонсоном или Джоном Томсоном, занесло совершенно случайно к ним на вечер.