Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сублимация – это вот что: на сухую сковородку кладем чисто вымытое, порезанное мелко, как для бефстроганова, мясо. Не добавляем ни масло, ни воду, ничего. Начинаем прогревать на очень маленьком огне, постоянно перемешивая. Когда увидим, что мясо высохло и готово начать подгорать (тонкий момент) – снимаем и даем остыть. После этого пропускаем через мясорубку, тщательно отжимаем, удаляя весь оставшийся сок, и снова кладем сушиться на сковородку. В результате получаем что-то вроде гранул, чистую мясную субстанцию. Хранить можно долго-долго, говорят, до трех месяцев. Добавлять в супы, каши, ну или просто жрать горстями, чего Джозеф Колман никогда себе не позволяет: если в пайке оказывается сублимясо, он его аккуратно ссыпает в маленькую бутылку из-под спрайта, а если, божией милостию, настоящее мясо (что за время асона случалось с Джозефом Колманом ровно два раза), он его никогда не ест, а высушивает и тоже ссыпает в маленькую бутылку из-под спрайта. Сейчас в бутылке мяса примерно до серединки, где-то 150 грамм, то есть почти полкило настоящего мяса, а кто считает, что это мало, тот, сука, асона не видал. Джозеф Колман исключительно дисциплинированный человек, и в еде, между прочим, тоже, а его огромное, дрожащее, идущее тысячей складок тело – это потому, что у нас не Спарта, «дисциплина» не означает «отказ», дисциплина – это «тщательный осознанный выбор», и Джозеф Колман никогда не ел никакой дряни, мерзостных промышленных чипсов, дешевых готовых тортов с кремом, припахивающим керосином. Джозеф Колман переборчив и привередлив, Джозефу Колману надо знать, что он хозяин своего стола, и бутылка из-под спрайта тому залог, она означает, что в любой момент, стоит только захотеть, Джозеф Колман может сварить себе густейший, благоухающий мясной суп, такой, что в нем будет стоять ложка, и не один раз, а как минимум два. Лежа своим огромным телом на маленькой, коротенькой кроватке, Джозеф Колман любит представлять себе, как в среду добавит в бутылку из-под спрайта еще немножко сублимяса; и в воскресенье; и опять в среду. В бутылке из-под спрайта раньше были монетки, большей частью по десять и пятьдесят агорот, только изредка шекель поблескивал серебряной рыбкой в тяжелом медном море. Кроме бутылки в тайнике была крошечная куколка, замотанная в парчу и бархат, – какой-то, кажется, японский сувенир, – а еще белая шахматная королева, а еще невероятной красоты синяя стеклянная шишка, производящая своими гранями чудные, мерцающие чудеса, и письмо из школы с просьбой принести в пятницу, 19/09/19, белые футболки для обоих близнецов, и очень взрослый, совершенно пустой черный блокнот, ни разу, кажется, не раскрытый. Тайник, естественно, был под кроватью; о, благодатный асон: впервые за шесть лет работы над передачкой Джозеф Колман сумел исполнить свою зудящую, ноющую мечту: дисциплинированно и методично обыскать всю детскую в поисках тайника – и найти тайник, и усесться перед добытыми сокровищами с чашкой довоенного чая, и каждое сокровище ласкать и гладить, придумывая про него то и это, и расплакаться наконец от сентиментальной тоски по некоему немыслимому детству. Джозеф Колман входил в пятьсот двенадцать детских комнат в шестнадцати странах мира; из них в двести восемьдесят одной он провел по целому дню, а то и по два. Какой обидой оборачивались отказы, как уговаривали его, а иногда и оскорбляли те, кому он вежливо и деликатно, в раз и навсегда отшлифованных выражениях объяснял, что созданный ими для своих детишечек «маленький рай» не подойдет для его передачи (и как же отвратительны ему были слова «маленький рай», кто бы только знал), – а он мечтал сказать, он даже всерьез фантазировал о том, как говорит: «О, оставьте меня с этой детской наедине на час, на полчаса, на пятнадцать минут, на пять, да, мне хватит пяти, потому что я же чую, где он, тайник, – это настоящее, а не фальшивое сердце детской комнаты; о, я ничего не трону, я только посмотрю, мне хватит; я просто потрогаю, я просто хочу запустить пальцы этой комнате в душу и всласть ее помацать, вот и все». Передача с ее бешеными рейтингами считалась сентиментальной, и Джозефа Колмана поражало, насколько люди на самом деле совершенно не разбирают человеческую речь, не улавливают в его словах сухой тоски, легкого отвращения: о, как искусствен был каждый такой «маленький рай», то с рюшами, то со зверюшами, то с волшебным замком посередине, а то с фальшивым прудиком в центре ковра; пустовал замок, карпов в подпольном прудике кормил папаша, ребенок жил по углам, зрители нянянякали, Джозеф Колман получал до ста писем в день – с дурными фотографиями и самохвальными описаниями, Вики Магриб отбирала десять-двенадцать писем в неделю, они ездили по локациям, выбирали пять штук, выслушивали фальшивые пожелания успеха или откровенные обиженные мерзости в еще пяти-семи местах, и вот в одном из писем появился этот адочек, и Вики, притащив подносик с тщательно сваренным по его строжайшим инструкциям шафранным кофе к нему в кабинет, плюхнулась на диван и сказала: «У меня есть real shit», – и поцеловала воздух, и он понял, что у Вики Магриб есть real shit, и в очередной раз восхитился собственным внутренним устройством, своим охотничьим азартом, не утихшим за шесть лет. Real shit, маленький адочек: Израиль, мелкий город Рамат-Ган, двое близнецов, и каждый, каждый элемент детской вручную вырезан папенькой из дерева. С завитушечками. От кроваток до козеток, от напольных шахматок до возвышающих душу слоганов, развешанных по стенам. «И менять ничего нельзя, небось?» «Зачем менять? Это же маленький рай, им же все нравится», – сказала Вики и сделала вот так ручками – умная девочка, все понимала. Они приехали в Израиль, в маленький город Рамат-Ган, и тут Рамат-Ган осел, как осели в Израиле восемь других городов, он никогда не слышал такого грохота и в какую-то секунду был совершенно уверен, что этот грохот останется у него в ушах навеки, и, лежа головою под одной из маленьких кроваток, успел представить себе, как останется жить с этим грохотом в ушах, а в том, что он останется жить, он почему-то не сомневался, – если, конечно, приставленный к его шее страшный шип не проткнет ему вот сейчас яремную вену. Грохот уже давно сменился криками (в соседней комнате погиб второй оператор; у Вики нога зажата в разломанном пополам сиденье дивана), а Джозеф Колман все лежал маленькой головой под маленькой кроваткой, огромным телом наружу, боясь открыть глаза из-за страшного шипа. Когда его потянули за ноги, он заорал, но как-то вдруг сообразил, что шип был просто резной красотищей, шедшей понизу кровати, и открыл глаза, и увидел прижатую к стене в самом дальнем углу узкую коробочку: тайник. Джозеф Колман был совершенно цел; прямо на то место, под которым лежала его голова, высыпались книги с темной, как восемнадцатый век, ажурной книжной полки, поверх горы книг, покачиваясь в космическом равновесии, лежал одинокий зеленый фломастер, а больше с детской не произошло ни-че-го. Весь дом вокруг превратился в куски плит и страшные, торчащие сквозь плиты тут и там пожившие предметы, а детская стояла, как стояла: узкая коробочка, тайник. Он дал вывести себя из дома – и вдруг понял, что сейчас потеряет ее навсегда, и стал рваться внутрь, кто-то сказал: «Элем»[44], – его удерживали, что-то говорили, но он не был в шоке, наоборот, он был умный, сообразил. Через три дня приехали мефаним, он сказал: нет. Его поуговаривали, потом дали первый паек (пятьдесят грамм сублимяса, две банки тунца, кускуса растворимого килограмм, консервы овощные чудовищные), потом он вернулся в детскую и упихал себя в одну из двух крошечных кроваток, и уставился сквозь волшебную синюю шишку на уродливую резную люстру, изображающую одновременно солнце и месяц, если внимательно вглядеться в бесконечное деревянное витье. Все становилось таким невыносимо прекрасным сквозь эту шишку, таким мучительно-синим, первые сутки Джозеф Колман вообще ничего не делал, только смотрел сквозь шишку на все вокруг.