Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отражение таращилось, щурилось, моргало из-под стекла, приближалось и удалялось, вертелось то так то сяк, синхронно двигалось, словом, дразнилось, как это свойственно всякому отражению, и лишь то, что отражение даже близко не походило на отражаемого, меняло до состоянья ночного кошмара эту банальную бытовую сценку.
Степану Семеновичу сделалось очень нехорошо, совершенно нехорошо от этого, даже жутко, и тогда он вспомнил про паспорт.
Как известно, паспорт есть удостоверение личности, и если отражение в зеркале еще может кто-то подделать (черт его знает кто, как и зачем), но подделать, не опасаясь статьи закона (ибо в нем такой почему-то нет), то фальсификация с паспортом – вещь очевидно преступная, беззаконная, подлежащая суду и возмездию.
В последний раз (не обижайтесь, а уж скажем как есть) на это самое удостоверение всех нас с вами, товарищи, фотографируют в сорок пять, где далее стоит ограничение наших планов, возможностей и надежд в виде не нуждающегося в объяснениях слова «бессрочно».
Степану Семеновичу недавно стукнуло шестьдесят, то есть со дня отсчета срока бессрочного минуло пятнадцать лет.
Время течет, точит камень, осушает моря, бег по кругу стрелок меняет, да, но не до такой же степени! – думал ошеломленный Степан Семенович, открывая паспорт. Человек, что мрачно смотрел из паспорта на него, и человек, что не менее мрачно смотрел из него на паспорт, не напоминали друг друга даже приблизительно, отдаленно!
Стало ясно, что преступники, подменившие Степана Семеновича в зеркале, не решились криминальничать с государственным документом. Они всего лишь подделали изображение в раме, как музейные похитители, вынули из зеркала подлинник, однако можно было пойти в полицию с этим вот зеркалом, показать им там это вот отражение, чтобы сверили экспертизой с фото на паспорте. Можно, можно было вывести негодяев на чистую воду…
Тут, почувствовав, что какой-никакой, а выход из страшного положения найден, Степан Семенович с облегчением вспомнил еще и про жену свою, Машу. Уж она-то знала его не хуже паспорта с зеркалом, как облупленного.
Теперь у Степана Семеновича были не только доказательство в трельяжном изображении и фотография в паспорте, очевидно иллюстрировавшие совершенное над ним преступление, но и живой свидетель всей этой пугающей комбинации. И из комнаты, вместе с паспортом, опасаясь, чтобы раз так, то и паспорт не выкрали, он пошел на кухню к жене и, остановившись на пороге, прижимая к пижаме свое спасение, красную книжечку, произнес как можно спокойнее, губами дрожащими, едва слышно:
– Маша… только ты не пугайся…
– Господи, что еще?!
– Посмотри на меня… посмотри как можно внимательней…
– Ну и?
– Маша… ты меня узнаешь?..
– В смысле? – спросила Маша.
Всемогущий Подорожкин
Удивительную историю прочитал в новостях. Потрясен совершенно.
Человек со сломанным позвоночником от турецкого города до русского побережья переплыл за семнадцать дней море! Ничего нет невозможного человеку… абсолютно нет ничего!
Хотел даже по этому поводу ей в палатке цветов купить. Но не стал. Во-первых, сомневаюсь, как воспримет это она. Во-вторых, слишком дорого.
Долго ли, коротко, а случилось-таки с Подорожкиным на анапском побережье чудо. Шел он брегом морским от своего санатория вдоль барханов. Прошлым вечером крепко выпивши, женой изгнанный, без бумажника, бос, с одним полотенцем. Голова у него гудела, и оркестром величественным подпевало гудению море.
Подорожкин был человек мечтательный и даже в момент похмелья находил в воображаемом утешение. Представлял он себе другую, более дружелюбную, благодарную (синеокую, златокудрую, юную) женщину вместо жены своей и все прочее, что способен представить, но не способен осуществить человек, идущий вдоль моря. И поскольку денег не было окончательно, ибо жена из реальности бумажник от Подорожкина спрятала, бедняга, разумеется, мечтал о глотке живительной влаги.
Рассуждая так, забрел он в ту ничейную прибойную полосу, где разрушенные здания эпохи строительства светлого будущего, огражденные под строительство новое, свидетельствуют как о тщетности людских чаяний, так и о том, что чаянья эти бессмертны.
Подорожкин перепрыгал по камушкам горную речку и хотел уже либо лечь, либо зашагать дальше, как вдруг морская волна выкатила пред босыми ступнями его запечатанную бутылку…
Было время, когда маленьким мальчиком, веря в цветики-семицветики, Деда Мороза, добрых волшебников, джиннов, бутылки, лампы и всех прочих исполнителей «трех желаний», много передумал Подорожкин о том, отчего бы не загадать на первом желании, чтобы исполнялись все остальные. Да и кто из нас не думал об этом… Тем временем одно желание было исполнено.
Он наклонился и, счищая морской песок и налипшие ракушки с этикетки, прочел недоверчиво и признательно: HENDRICKS GIN.
– Слава богу… – потрясенный, произнес человек посреди безлюдной стихии и, зажав рукой золоченую крышечку, поднажав, повернул. Вместе с этим движением в ушах его прозвучало невероятное…
– Слушаюсь и повинуюсь, мой господин…
В этот миг, даровавший герою нашему всемогущество, Подорожкин, вздрогнув от ужаса, отшвырнул и разбил вдребезги драгоценный сосуд.
Созданный из чистого бездымного пламени, слуга шайтана ли или мечты человеческой, исполнитель всякого пожелания – джинн, обретя свободу, пронесся с веселым посвистом над недавним своим господином, полоснув крылом чайки небесную ширь, задевая лучом вскипающую волну, туда, где горизонт обозначен как недостижимая линия, до которой всего-то пятьсот километров.
Истина
Где-то есть, так думаю я, половинка моя, из ребра моего при ее создании отделенная. Потому что часто ощущаю ребра этого я отсутствие: вот тут колет…
«Это ж надо было так вляпаться… Старый ты осел… Скотина ты, идиотина!..»
«И не говори!» – рассуждал сам с собой Николай Васильевич Тушкин. Николай Васильевич предпочитал всем иным диалогам – внутренний, считая, что не следует быть так же откровенным в беседах с кем-нибудь еще, самого себя кроме. Наружный собеседник не мог понять Николая Васильевича так, как только один он мог понять себя. Мог оскорбить равнодушием, невниманием, фыркнуть или даже посмеяться над ним; наружный собеседник мог обозвать Николая Васильевича ослом, и, как всякий эгоист, наружный собеседник интересовался больше самим собой. Он почти никогда не дослушивал, переспрашивал, ни с того ни с сего начинал рассказывать о себе, точно мог послужить примером, хотя сам не имел к делам Тушкина никакого причастия, и! даже если брал наконец в