Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне казалось, что отец испытывает одновременно и печаль от потери матери, и удовлетворение при мысли, что по завершении жизненного пути он сумел обеспечить ей похороны, достойные ее высокого ранга. Я наблюдал за ним. То он уходил в себя, поникнув головом и с трудом сдерживая рыдания; то обегал взглядом толпу, задерживаясь на выдающихся личностях, и расправлял плечи, принимая позу человека, с достоинством несущего бремя своего горя. Будь все по-прежнему, его поведение было бы иным. Слишком тяжкой оказалась рана…
Когда на следующий после похорон день я сидел справа от него в большой гостиной, где мы принимали соболезнования, мне внезапно шепнули на ухо, что некая «иностранка» хочет меня видеть, но при данных обстоятельствах не смеет войти.
Иностранкой оказалась Клара!
* * *
Больше всего мне хотелось обнять ее и крепко прижать к себе. Но ничто не давало мне на это права. Ни наши прошлые отношения — та единственная ночь, которую мы провели, сидя каждый в своем кресле, перед тем как вновь отправиться в предназначенный нам путь. Ни нынешняя ситуация — траур и дом, заполненный гостями в черном. Мы даже не могли слишком бурно выражать нашу радость от встречи. Она начала с извинений за то, что «вторглась» сюда в день печали. Я предложил ей пройтись по саду.
Она оказалась здесь проездом. Ее корабль, который накануне встал на якорь в порту Бейрута, уже сегодня вечером должен был отплыть в Хайфу. Она не была уверена, что хочет остаться в Палестине, поскольку приехала, сопровождая своего дядю.
О нас самих мы говорить боялись и потому обсуждали главным образом этого дядю.
— Мои родители рассказывали мне, что у него уже в двадцать лет появились причуды старого холостяка. Единственный сын, родившийся очень поздно, после шести сестер, он унаследовал состояние, которое на всю жизнь избавило его от необходимости работать.
— Как и моего отца, — тихо сказал я, покосившись на дом.
— С той разницей, что мой дядя Стефан так и не пожелал обременить себя семьей. Когда он жил в Граце, в собственном доме, всей его жизнью распоряжался вышколенный дворецкий, который знал, в каком часу ему нужно подавать кофе и сколько содовой следует добавить в его вечерний бокал с виски. Мой отец всю жизнь вкалывал и говорил о нем с таким выражением лица, словно хотел задушить его, да и мама брата своего не защищала, ведь он подавал такой дурной пример детям. Впрочем, все евреи в Граце презирали Стефана Темерле, а он платил им той же монетой, поэтому у него не было ни одного еврейского друга, и он этим хвастался.
Узнав, что его отправили в лагерь, я спрашивала себя, как он будет там жить. По логике вещей, именно он должен был погибнуть первым. И что же? Все они умерли, все мои родные… кроме него. Кроме дяди Стефана.
Не представляю, как он выжил. Сам он об этом никогда не рассказывает. А у меня нет никакого желания бередить в нем воспоминания об этом кошмаре. Я говорю с ним только о прошлом… о счастливых временах. Рядом с ним у меня возникает ощущение, будто я без конца перелистываю воображаемый семейный альбом. Он его «рассматривает», но без единого слова, без малейшего чувства. Ни радости, ни удивления, ни вздоха сожаления — ничего. Порой мне кажется, что он выжил именно благодаря своей апатии. Да, апатии. Других людей обуревали страсти, желания, надежды, честолюбивые устремления, которые оборачивались против них и несли им гибель. А он ничего подобного не испытывал. И ничего не ждал, покорно принимая то, что с ним происходит. К счастью, смерть обошла его стороной. Теперь он — это все, что осталось от моей семьи. Не знаю, кем он мне приходится — молодым дедушкой или старым сыном. Отчасти и тем, и другим.
Когда я отыскала его через организацию, которая занимается бывшими узниками лагерей, то спросила, что он собирается делать. О возвращении в Грац и речи не было. Он хотел поехать в Палестину. Я привезла его сюда.
Сейчас он сидит на террасе гостиницы за стаканом двойного виски. С барменом у него большая дружба. Утром я их застала за долгой беседой… а вот со мной ему говорить почти не о чем. Кажется, они обсуждали фасон довоенных женских шляпок и более высокое качество виски.
Клара без всякого труда нашла дорогу к моему дому. «Похоже, в этом городе тебя знают все».
Я коротко рассказал ей о своем возвращении, торжественной встрече, маленькой легенде. Она выказала гораздо больше энтузиазма, чем я. «Великолепное приключение!» Я пожал плечами. Потом мы оба стали вспоминать былое, как и подобает «старым бойцам».
Прогулка наша продолжалась более часа. Я мог бы ходить так целыми днями и ночами, без малейших признаков усталости. Каждое произнесенное нами слово делало нас ближе — каждое слово о нас, о других, о недавно перевернутых и уже готовых открыться страницах Истории, о том, куда движется мир. Как и в Лионе четыре года назад, было ощущение, будто мы, сохраняя дистанцию, прижимаемся друг к другу! Между тем даже наши опущенные руки едва соприкасались.
В те мгновения я не говорил, что «люблю ее». Ни себе, ни — тем более! — ей. Сейчас я скажу то, что может показаться очень смешным в устах старого господина: у меня были все симптомы страстной любви, но само это слово мне не приходило в голову. Я думаю, в такие моменты совершенно необходимо кому-нибудь довериться: пусть этот человек станет над вами подшучивать или даже злобно высмеивать, но слово «влюбленный» будет произнесено — и тогда вы сами зададите себе вопрос, на который тут же ответите без малейших колебаний.
Но вот она взглянула на часы, и мне словно кровь выпустили из жил. Я ощутил самую настоящую боль в области сердца. И произнес умоляющим тоном: «Не сейчас!» Она вновь пошла вперед, продолжая разговор.
Через несколько минут она опять посмотрела на часы и застыла на месте.
— Я не могу надолго оставлять дядю. А тебя ждут люди…
Мы подошли к парадному входу в дом. Поток посетителей не убывал. Под чужими взглядами нам нельзя было даже поцеловать друг друга в щеку, мы ведь были не во Франции… Я только сжал ее руку. Потом долго смотрел ей вслед.
Вернувшись в гостиную, я сел рядом с отцом. Люди, которые пришли в мое отсутствие и заняли места вокруг, один за другим подходили ко мне, чтобы обнять и сказать приличествующие слова. Я старался быть любезным со всеми, но мыслями был далеко. Разумеется, я продолжал думать о ней — однако не для того, чтобы вновь пережить эти восхитительные мгновения или же оплакать ее уход. Во мне нарастало гневное чувство. Я говорил себе: в первый раз мы разошлись каждый в свою сторону, надеясь на случай, который позволит нам встретиться. Была война, мы были в подполье и иначе поступить не могли. Сегодня мы каким-то чудом встретились — и расстаемся, опять полагаясь на удачу.
А если удача нам не выпадет? И я никогда больше ее не увижу? Разве не поступил я как последний идиот, когда позволил ей уйти? Одно рукопожатие — и жизнь моя, счастье мое покинули меня, быть может, навсегда. А я лишь тупо провожал их взглядом!
Я даже не мог написать ей, она еще не знала, где будет жить в Палестине и надолго ли там задержится. Наверное, с ней можно было как-то связаться по почте, но мы не удосужились обсудить даже такую возможность. Пока мы были вместе, мы говорили о чем угодно — главным образом, о ее дядюшке, — как если бы собирались прогуливаться бок о бок до конца времен. Потом мы расстались за несколько секунд, чтобы не делать прощание слишком тяжким.