Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я читаю: любишь, беспокоясь,
Осторожно чувства бережешь.
Каждой букве стягиваешь пояс,
Чтобы в строчках я не видел дрожь.
Дорогая, не волнуйся очень,
Жди меня! Покрепче жди и верь:
Я пройду туманы этой ночи,
Постучусь в твою родную дверь.
Чувствую: в ресницах темных кроясь,
У тебя сейчас сквозит слеза, —
Я приду и сразу успокоюсь,
Заглянув в глубокие глаза.
И опять все потечет, как раньше:
Вечер… Волги ясное лицо…
Снова месяц – ветреный обманщик —
Будет видеть губы и крыльцо…
А пока… пока я получаю
От тебя заветное письмо,
Облака задумчиво качают
Лиловато-розовой тесьмой.
И святую ненависть подъемля,
Я иду сквозь вечер голубой
За тебя, за Сашу, и за землю,
И за Волгу в свой последний бой!
Ты пойми и отнесись как надо
К этим строчкам. И когда-нибудь
В переплетах дремлющего сада
Мы с тобой помянем эту жуть.
Даже если страшной телеграммой
Оборвется белая тесьма,
Ты узнаешь апофеоз драмы
Из официального письма…
Сердце злым отчаяньем не трогай,
Не порежь об лезвие потерь!
Привыкай к плохому понемногу
И совсем… и до конца не верь!
Подожди! Ведь мы так долго ждали!
На войне всегда не без чудес —
Может быть, еще поднимут дали
Дымчатые полосы завес?
И опять все потечет, как раньше:
Поцелуи, милое лицо!
А судьба? Судьба простой шарманщик:
Попугай… билетики… кольцо…
Попугай вытянул трагический билет: Кирилл Пржевуский был расстрелян в воздухе немцами, когда наши неудачно выбросили десант под Элистой.
Я никогда не бывал в тех краях. Говорят – унылая степь. Много, очень много лет спустя я поехал в Астрахань. Мы прошли Волгоград, Черный Яр… Вечерело. Вдруг я почувствовал себя нехорошо, внутри начала расти тревога. Казалось, теплоход движется под гору. Река наклонилась, и он спускается куда-то вниз, в пропасть. Сумерки стали сгущаться с неестественной быстротой. Все темней и темней, тревожней и тревожней. Может быть, у меня начинается очередной спазм сосудов сердца?.. А откуда эта тревога и в ушах – как будто далеко бьет канонада?
И я вспомнил Кирилла Пржевуского, моего друга детства и юности. Здесь, по правую руку от меня, вдали, степи Элисты… Там лежит он… Я сейчас близко от него. Как бы огромной тенью прошла его фигура вдоль пологого берега, головой упираясь в поднебесье. Вырезались из памяти куски жизни, связанные с ним, как будто бы их кто-то выстригал ножницами. И пароход пошел ровнее, сумерки стали рассеиваться, тревога уходила прочь. Я сидел на палубе, смотрел вдаль и думал о нем. Его нет, а я вот тут еду куда-то. Один, совсем один-одинешенек. А его нет. Потом и это чувство уплыло. Я пошел в каюту к жене и детям. Стали налаживать вечерний чай. Хорошо. А минуту назад я был совершенно один.
В 1964 году в Москву приезжал один известный западногерманский писатель. В Доме литераторов на улице Герцена московские писатели устроили ему сердечный прием. Зал был полон народу. Было шумно и дружно, и вопросы сыпались наперебой. Как говорится, контакт с буржуазным писателем был полный. В разгар споров со стула поднялся незнакомый мне мужчина, видимо прозаик или переводчик, и спросил:
– Скажите, господин N, вы, кажется, воевали на территории Советского Союза?
Наступила тишина. Контакты разомкнулись. Пауза продолжалась и казалась нестерпимо долгой. Демон отчужденности плыл по залу.
– Да, – негромко ответил N.
Ну и все! Ну и будет! Люди вновь хотели вернуться к спору. Но стоявший мужчина продолжал:
– Не могли бы вы сказать, на каком участке фронта вы были?
– Я воевал под Дорогобужем.
Вопрошавший неожиданно радостно оживился.
– Представьте себе, – сказал он, – я воевал на том же направлении. Какое счастье, что я вас не убил!
Зал рассмеялся теплым смехом. Концы проволоки соединились, контакт возобновился, и споры вспыхнули с новой энергией.
И еще об одном своем старом друге хотел бы я вспомнить. Удивительное совпадение, но его тоже звали Кирилл. Кирилл Воскресенский.
Он пришел в нашу школу сразу в шестой класс, до этого времени он получал домашнее образование. Родители его вообще, видимо, не хотели учить детей в советской школе, они были из зажиточной семьи, имели до семнадцатого года в Костроме гостиницу и жили вполне обеспеченно. После революции гостиницу у них конфисковали, но оставили маленький деревянный домик в три окна, который размещался как раз напротив дома, где жила наша семья.
Новичок влился в класс абсолютно органично и по уровню образования, и по чисто человеческим, товарищеским качествам. И так как мы жили рядом, вернее, друг против друга, то в первый же день знакомства пошли пешком из школы вместе. И вот эта дорога вместе стала длиной во всю жизнь. Он умер здесь, в Москве, когда приехал навестить сына из Ленинграда. Задушила стенокардия. Навестив его в Первой градской больнице в очередной раз, я узнал, что его переводят в реабилитационный санаторий под Москвой, в этот день, в этот час. Проводив его до двери, я попрощался. Уже выходя, он обернулся, посмотрел на меня каким-то особым взглядом, за которым угадывалось нечто потустороннее, и на мои слова: «Я тебя на днях навещу в санатории», улыбнулся и исчез за дверью навсегда.
Трудно словами объяснить, что такое дружба. Пожалуй, можно указать на ее особые приметы. Вот одна из них. Мы сидим в столовой их на редкость уютного домика, делаем уроки. Сделали, о чем-то поболтали, занялись марками, потом просто сидим и молчим – долго. Наконец я говорю: «Будь здоров, я домой пошел». А он: «Посиди еще». Опять сидим и молчим, и как-то хорошо на душе, уютно. Другой пример: идем в школу, болтаем, но не без умолку, с паузами. Шагаем молча. Говорю: «Я знаю, о чем ты думаешь». – «О чем?» – «Хорошо бы в воскресенье съездить рыбу половить». Смеется: «Верно». Третий пример: война разбросала нас в разные стороны: он на Дальнем Востоке, я свое отвоевал, живу в Москве. Года три с лишним от него ни одного письма, а потом пишет: «Виктор, здравствуй! Я тут женился, у меня сын родился…» – и так далее, как будто мы не виделись со вчерашнего дня.