Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, в Калифорнии, лето. Маленькие домики в зелени. На деревьях оранжевые апельсины и золотые лимоны, точно такие, какими я видел их впервые в жизни в годы нэпа в Костроме на витрине магазина «Крым». Покупать их по бедности не мог, только любовался. И сейчас любуюсь. И сейчас не хочу съесть. Вкусовое ощущение, наверное, самое грубое наше чувство. Куда насладительнее ощущение прекрасного. И глаз нельзя оторвать от этих садов и рощ. Вот уж поистине я их ем глазами!
У домиков стриженые аллеи кустов, клумбы, газоны. А в Москве-то сейчас, в Москве – вьюга, холод.
Пальмы помахивают своими вершинами-вениками, точь-в-точь метелки из перьев, какими в богатых домах смахивали пыль с мебели. Этот предмет я часто видел на сцене в разных спектаклях, где горничная-резвушка кокетливо вроде бы обмахивала пыль с разных канапе и пуфиков. И мне эти метелки казались признаком высокого богатства и роскоши.
Однако некоторые деревья, как, например, грецкие орехи, стоят совсем голые, без листьев, и подобные приметы говорят: нет, сейчас и здесь не лето – зима.
Едем по длиннейшему Бэй Бриджу через залив Сан-Франциско. В последний раз бросаю на него взгляд. Мелкая рябь играет световыми зеркальными бликами на солнце. Гляжу не мигая. Хочется в глазах навсегда увезти его с собой. Ведь не увижу больше залива Сан-Франциско… И, представьте, через четыре года увидел вновь!
Начинаются тоннели. Значит, пошли горы. Вот они – пепельные, серые, рыжие… Поезд то зажимает в ущельях, то выбрасывает в долины, где идут весенние полевые работы. И я вижу, что Америка – это не только скученные города, небоскребы, толпы людей, потоки машин, но и величавые бескрайние просторы без единого живого существа на сотни миль. Эге, думаю я, американцам еще есть где порезвиться. Пустыни, скалы, ущелья…
Я еду день, я еду два,
А там поля, опять поля.
Мелькнет жилье, мелькнет едва,
И вновь поля, опять поля.
…Сакраменто. Главный город Калифорнии. Раньше я думал: «Сакраменто» – это какое-то бешеное испанское ругательство, вроде немецкого «доннерветтер». Оказывается, ничего подобного – маленький городок.
Все-таки это занятно, что в Америке главные города штатов – небольшие, провинциальные. Казалось бы, главным городом Калифорнии должен быть, конечно, Сан-Франциско, ну, на худой конец – Лос-Анджелес. И вот тебе – какой-то затерянный за горами Сакраменто. А если провести по карте Соединенных Штатов линию по диагонали, то в нижнем правом углу упрешься в Нью-Орлеан. Уж конечно это главный город штата Луизиана! И конечно, ничего подобного. Есть такой городишко Батон-Руж, он и является начальником всех прочих городов своего штата. И как это важные чиновники терпят такую несправедливость – ведь они главные, взяли бы и изменили положение! У нас вон все в Москву рвутся. Чуть в люди вышел – прощай, родная Чита, или Вологда, или даже Одесса-мама. Все чеховские три сестры, все «в Москву, в Москву!»
Горы Сьерра-Невады. Холод, снег, вечный покой. Молодой олень мчится от поезда. Ишь как припустил, улепетывает по прямой! А другие – постарше и более смелые – стоят поодаль и любопытствуют, глядят своими огромными глазищами. А вон фазаны по снегу бегут, мчатся. Бегите, бегите, человек едет. Впрочем, ладно, гуляйте, так и быть. Вы теперь для нас вроде игрушек. Не волнуйтесь: мы для вас даже заповедники делаем и убивать разрешаем не во всякое время года. Гуляйте, глупенькие! А вон обыкновенные утки с селезнями у берега какой-то бурно бегущей, замерзшей только по краям реки плавают, по самому стрежню. Что это за река? Колорадо. Батюшки, я вижу Колорадо, я еду по штату Колорадо! Где-то вот тут был тот решающий удар лопатой, о котором писал Стефан Цвейг в своих «Роковых мгновениях», удар, за которым блеснуло золото, и потоки людей хлынули в эти края, и развернулась яростная битва за золото. Хватка. Лихорадка. Чума. Самум.
Тихо тут сейчас. Никого не видно, ни души. Все выкопали, видать, до крупинки – и бросили. Лежит передо мной выпотрошенный труп земли Колорадо, и только легенды веют над нею вместе с ветрами и снегом.
Нет, не хотим мы уходить из-под стеклянной обзорной крыши ни на обед, ни на чай, ни на ужин. И разговаривать не разговариваем. Бежит перед нашими глазами ежеминутно изменяющийся мир этого чужого континента. Дивимся его могуществу и красоте, и каждый из нас думает свою думу. О смысле жизни, о величии, о суете, о счастье. Зачем так нехорошо живут люди на этой изумительной планете?!
Наступают сумерки и начинают прятать от нас сначала дали, а потом и все, что бежит рядом. И над головой возникает черное небо, осыпанное звездами. И так же нельзя отвести глаз. И величественно на душе, и прекрасно. Чувствуешь, что это тоже дано тебе вместе с жизнью. На, смотри, любуйся, проникай, постигай. Я тебе дарю нежность просыпающегося утра, блеск дня, теплоту вечера и эту драгоценную черную ночь в звездах. И сколько у тебя еще всякой всячины! И любовь, и дети, и бегущие фазаны, и поляны в ромашках, и зеленый морской вал – невозможно перечислить, даже если ты будешь считать всю свою жизнь. И не считай, не надо. Живи и будь счастлив!
Где я? Почему мне так хорошо? Я в чужой стране, в непривычном вагоне, «без языка», и всего на месяц. Почему мне так хорошо? Потому что все это мое, дано мне. Помните, у Тургенева: «Есть такие мгновения, на которые можно только указать и пройти мимо…»
Спускаюсь вниз. Нажимаю кнопку, отбегаю от зашевелившейся гадюки-полки, жду, пока она успокоится, прыгаю на нее как всадник, ставлю на кондиционере приятную для меня температуру + 19°, и вихрь мыслей уносит меня прямо в сон.
…А на следующий день едем в каньоне, глубоко внутри земли. Тоже удивительное зрелище. Там, наверху, еле дотягиваешься глазами: степи, поля, деревья. А здесь едешь как бы сквозь землю. Наверно, так чувствует себя таракан, когда ползет в щели.
Мы приехали в Денвер с опозданием, и Валентин Петрович ехидно заметил: «Очень мне нравится это опоздание. Слава Богу, непорядки не у нас одних». До отлета самолета оставалось сорок минут, и мы как угорелые понеслись на аэродром. С кем-то о чем-то говорили, махали руками. И очутились в воздухе. Летим в Чикаго. И вот сейчас, пока у меня есть время, расскажу немного про Валентина Петровича Катаева.
Валентин Петрович Катаев, на мой взгляд, настоящий классик советской литературы.
В 1955 году, когда я еще жил в бывшей келье Зачатьевского монастыря, в котором на два громадных коридора с двадцатью четырьмя кельями был один телефон. Однажды, пробежав стометровку и взяв трубку, я услышал незнакомый женский голос: «Виктор Сергеевич, я звоню по просьбе Валентина Петровича Катаева. Организовывается новый журнал для молодежи. Называться он будет «Юность». Валентин Петрович спрашивает, не согласились бы вы стать членом редколлегии». Слегка растерявшись, я ответил: «Да». Растерялся оттого, что к тому времени еще только-только проклевывался в литературу и чувствовал себя литературным птенцом, и вдруг такая честь – пригласил сам Катаев. который для меня был одной из вершин нашей литературы. И редколлегия была такая мощная: Самуил Маршак, Ираклий Андроников, Николай Носов, Григорий Медынский, художник Виталий Горяев. Всех я знал раньше, любил.