Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда она не шевелится и час, и два подряд – я ужасно пугаюсь. А потом может долго «играть» и «кувыркаться», зная, что меня это радует.
Уверена, мы понимаем друг друга. И чтобы ее не пугать, я изо всех сил скрываю свои страхи. Страхов у меня – некуда девать. Вот, например, бывает замирающая беременность, когда младенец в утробе матери вдруг перестает развиваться. Но я уговорила себя, что вероятность этого кошмара – один случай на миллион, и нечего заморачиваться. А сама всю дорогу тянусь к фонендоскопу.
– Маша, ты так сойдешь с ума, отдай фонендоскоп обратно, – просит Тихая Зоя.
– Не отдам. Пока я ее слышу и пою песни, с нами ничего не случится.
– Отвлекись, почитай, повяжи.
– Мне нельзя отвлекаться, пойми ты.
– Да кто тебе сказал?
– Никто. Не знаю… Но это точно. Отвлекаться нельзя. Я должна следить за маткой и время от времени слушать ребенка.
– Сойдешь с ума.
– От этого не сходят. Сидели же люди годами в тюрьмах, карцерах, одиночках – и ничего, переключались потом на обычный режим.
– И где они, те люди.
– Буковский, скажем, в Англии. Пятнадцать лет сидел за антисоветчину, если помнишь.
– Его на кого-то потом обменяли, да?
– На Луиса Корвалана.
– Подряд пятнадцать лет?
– Нет, с перерывами и сменой декораций: тюрьма, лагерь, лечебница для душевнобольных.
– А он что, душевнобольной?
– Ну, в какой-то степени да, если человек практически в одиночку пытался бороться с тоталитарным режимом и железным занавесом. В тюрьме он выучил английский, читая Диккенса в подлиннике.
– Обалдеть.
– Ага. И первую пресс-конференцию после депортации вел по-английски.
– И что же?
– Преподает там вроде в Оксфорде и пишет книги. А шел, между прочим, конец семидесятых – какая заграница?
– А он туда хотел?
– Не знаю. Скорей всего, не думал. Но они с ним замучились, не знали, что делать, вот и отправили куда подальше.
– А чего мы с тобой про Буковского заговорили? – Зоя уселась на кровать, положив под спину подушку и устроившись, будто в кресле.
– Да вспомнила его тюремные записки – что-то похожее я сейчас чувствую.
– Ну, Маш, ты и сравнила! Наша «тюрьма» хотя бы конечна по времени.
– Я не об этом. Буковский писал, что в тюрьме на тебя всей своей тяжестью наваливается чувство вины перед близкими. Сидишь в карцере, книг не дают, и память любезно подсовывает то, о чем ты очень хотел бы забыть. Что вот, скажем, когда-то, сто лет назад, твоя мама лежала в больнице, а ты, идиот, гонял в футбол и ходил к ней через раз, – ну и так далее. У каждого свое. Он, например, вспоминал про убитого зайца.
– Какого зайца?
– Обыкновенного, белого. Пишет, что возвращался как-то с друзьями с охоты, и вдруг на дорогу выскочил заяц. И они, те, кто были в машине, стали палить по нему изо всех сил. Заяц метался, но его, конечно, убили. Так вот, Буковский говорит, что и до этого, и после ему доводилось на охоте убивать зверей, в том числе зайцев, но такого чувства вины, как за этого, он не испытывал никогда. Пишет, мол, получилось, «за него я и сидел…». Пока живешь обычной жизнью, об этих «убитых зайцах» не помнишь. Но стоит выйти из ежедневной круговерти, как они прямо-таки воскресают из мертвых.
– Точно… – задумалась Зоя. – Но я думала, это только со мной. Слушай, а может, лучше, что эти «зайцы» иногда воскресают. Ведь в обычной жизни они всё равно сидят в подсознании. Как скелеты в шкафу.
– Сидят, конечно.
– А у тебя какие «зайцы»?
– У меня, Зоя, долги.
– Большие?
– Неоплатные.
– Понятно.
– Вот сейчас умирает моя бабушка.
– У тебя что, бабушка жива?
– Обе.
– Как здорово.
– Так вот, бабушка Нюра, Анна Павловна Голубева, со мной сидела до пяти лет. Когда мне было восемь месяцев, мама вышла на работу, а я оказалась несадовская. Бабушке было всего сорок пять. Почти как мне сейчас.
– Маша, тебе тридцать девять.
– Ну, где тридцать девять, там и сорок пять… И я была на бабушке всё время. А у нее хозяйство, дом, скотина.
– Так ты не из Питера, что ли?
– Я из Шарьи. Сюда в Герцена поступила, как Громкая Зоя, только она закончила Дефо[2], а я филфак. Нет, при мне скотины вроде не было – неважно. Дом, огород. И самой сорок пять, жизнь начинается. А вместо жизни я, прекрасная. И вот теперь бабушка умирает, мама, как всегда, работает, а я лежу и стараюсь об этом не думать. А еще она всю дорогу сидела с Аней, моей дочкой. Как, впрочем, и вторая бабушка.
– Так это, Маша, нормально. Все сидят.
– Не все. Или не так…
– Твоим бабушкам сейчас важнее всего, чтобы ты спокойно родила.
– Вот именно, Зоя, вот именно! И так было всегда: чтобы я не болела, чтобы я отдохнула, чтобы смогла доучиться, когда ребенок был маленький. Потом то же самое началось с Анькой.
– Это естественно. Вот доживешь до внуков, начнешь отдавать этот долг им.
– Я всегда думала: вот два главных события человеческой жизни – приход в мир и уход из него. Но какое разное отношение! При рождении все поют и пляшут, младенца встречают, как короля. А когда старый человек уходит, им только тяготятся. Если есть кому тяготиться, а то он и вовсе умирает один.
– Так человек всегда один. Вот ты сейчас?
– Одна. И больше чем когда-нибудь.
– А что, с бабушкой кто-то живет?
– Нет, только приходят. Дедушка умер, когда я училась. В детстве у меня были две бабушки, два дедушки. Учитывая то, что оба воевали, невероятно. Одного после ранения комиссовали в сорок втором. А другой воевал до конца, до Варшавы. Каждые выходные мы ходили к ним на пироги. То к одним, то к другим. И вот в детстве, знаешь, я хорошо понимала, что такое вечность. Вечность – это когда ты опять и опять пойдешь к бабушкам на пироги.
– Здорово.
– Они всё время смеялись, если собирались вместе – бабушка, ее сестра, мама и мамина сестра. А вот теперь я лежу и думаю: как она умудрилась сохранить эту способность смеяться, у нее же четвертый ребенок в возрасте шести лет погиб. Попал под машину. Когда Боря погиб, мама – самая старшая – училась в десятом. И вот она рассказывала, что всю ночь накануне похорон бабушка сидела за швейной машинкой и шила ему костюмчик. Жили бедно, и он донашивал вещи брата и сестер, ничего нового у него не было, и в гроб положить было не в чем. Тогда ему первый раз купили и новую обувь – сандалии, и от этого все плакали еще больше. А потом бабушка лежала и ничего не ела – хотела умереть. Соседка приходила, доила корову, ругалась. Но нужно было жить ради детей, и она выжила. А через девять лет после Бориной смерти появилась я и словно бы заняла его место.