Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первоначальном составе Академии заметное место занимали ученые и магистраты, историки и духовные лица: к примеру, из сорока «бессмертных» только шестнадцать были поэтами (включая «драматических поэтов», которых мы сегодня отнесли бы к отдельной категории). Такая конфигурация непосредственно отражала существовавшее тогда представление о границах словесности. К ее владениям причисляли духовное и светское (судебное) красноречие, поэзию, историю и филологические дисциплины. Иными словами, критерием отбора служила профессиональная работа с языком, причем разница между устными и письменными формами во внимание не принималась. Отчасти это свидетельствовало о том, что процесс институтализации был ориентирован на литературную деятельность, а не на ее конечный результат. Поэтому бессменным секретарем Академии мог оставаться Конрар, за свою жизнь написавший три предисловия, два предуведомления и одно посвящение. Кроме того, не стоит упускать из виду, что задумывалось новое учреждение как своеобразная «рабочая группа», собранная для осуществления конкретного проекта. Сами академики были склонны об этом забывать, из-за чего в 1660-х гг. Кольберу пришлось ввести отдельную систему поощрений тем, кто участвовал в работе над словарем.
Присутствие в рядах Академии магистратов и духовных лиц напоминает нам о практическом и политическом значении искусства владения словом. Существовавшая во Франции традиция публичной речи носила двойной характер: с одной стороны, это было церковное красноречие, с другой — парламентское. С XIV в. парламенты играли важную роль в управлении королевскими владениями: там велись судебные прения, обсуждались и уточнялись юридические нормы и утверждались законы. Учредив продажу должностей, Генрих IV значительно уменьшил политический потенциал французской парламентской системы, в последний раз попытавшейся отстоять собственную автономию во время событий Фронды. С 1648–1652 гг., по-видимому, связан и последний взлет парламентского красноречия, образчики которого можно найти в мемуарах кардинала де Реца.[99] Упадок Парламента означал закат ораторского искусства, утратившего свое практическое назначение. В этом смысле создание Академии давало людям, воспитанным в традиции публичной речи, новое поле деятельности, где они могли упражняться в своем искусстве, не смешивая его с другими занятиями (заметим, что даже в вопросах словесности академики имели право высказываться только по поводу сочинений своих собратьев или тех авторов, которые добровольно представляли свою продукцию на их суд). Таким образом, согласно тезису Элен Мерлен, процесс обособления и институтализации словесности можно рассматривать как компромисс между властью, принимавшей на себя все публичные функции, и прежними видами организации общества, которые постепенно вытеснялись в частное пространство.[100] Существенную роль тут должен был играть переход от устных к письменным формам, в большей степени соответствовавшим ситуации «частной публичности», ставшей уделом собственно литературы.
Но мы проследили лишь одно направление развития словесности. Как уже говорилось, другое было связано с традицией куртуазной культуры и, в отличие от ораторского искусства, не претендовало на институциональный статус. Из-за этого очертить его границы гораздо сложнее. Если попавшие под эгиду Академии виды литературной деятельности тем самым обрели автономию, то условно «куртуазная» словесность по-прежнему была тесно переплетена с соответствующим образом жизни. В ее сферу входили рыцарский (пасторальный, героический) роман, эпистолярные жанры, искусство разговора и малые поэтические формы. Не случайно, что теоретики эпохи (в большинстве своем сторонники «академической» литературы) подозревали роман в опасной способности подменять собой реальность и «заражать» ее своими вымыслами. Отнюдь не в силу его «жизнеподобия» — рыцарские или пасторальные романы были максимально далеки от реальности, — а за счет общей нерасчлененности литературных занятий такого рода и других видов деятельности. Об этом, в частности, свидетельствует «Карта Двора» (1663) Габриэля Гере, где прочерчен путь, который должен пройти благородный юноша перед тем, как стать достойным членом придворного общества. Его отправной пункт — провинция Благородства, затем он попадает в город Латыни, переправляется через реку Знаний, посещает провинцию Упражнений и город Академии (в данном случае имеются в виду учебные заведения, где преподавали искусство езды на лошади, — они тоже назывались академиями) и после нескольких остановок оказывается в долине Романов, которая «являет собой подобие драгоценного сплава веселых куплетов, нежных любовных писем, неожиданных приключений, выражения прекрасных чувств, благородства языка, богатства вымысла и сплетения интриг».[101] Метафора путешествия скрадывает несомненную двусмысленность ситуации. Нам остается гадать, идет ли речь о том, что благородный юноша должен ознакомиться с романами (то есть стать их читателем), или же ему необходимо ими «овладеть» (то есть выступить в роли сочинителя)? Так, умение сочинять куплеты и любовные записки явно относится к разряду практических навыков, высокие чувства и благородство языка являются образцами для подражания, а любовь к приключениям, богатство вымысла и сплетение интриг скорее принадлежат к повествовательной технике, хотя могут сойти и за характеристики придворной жизни.
Эту двусмысленность следует считать неотъемлемой чертой салонной и, до некоторой степени, придворной культуры XVII в. «Частное публичное» пространство моделировалось по образцу рыцарских и пасторальных романов, а затем оказывалось предметом изображения в романах героических. К примеру, известно, что госпожа де Рамбуйе очень любила «Амадиса Галльского» (1508), и, как рассказывает Таллеман де Рео, когда она пристроила к своему дому кабинет («сюрприз», устроенный маркизой для своих друзей), то он был назван «Лоджией Зифреи» в честь одной из героинь романа. Когда же ее сосед, герцог де Шеврез, в свой черед решил сделать пристройку, которая загородила окна кабинета госпожи де Рамбуйе, то этот не вполне галантный поступок тоже был осознан в терминах рыцарского романа:
Можно ли было поверить , что найдется рыцарь, да к тому же рыцарь, ведущий свой род от одного из девяти храбрейших паладинов (Готфрида Бульонского), который без всякого почтения к королеве Арженнской и великой Артенисе лишит этот кабинет, названный «Лоджией Зифреи», одной из самых больших его прелестей?[102]
Комический контраст между рыцарским происхождением герцога де Шевреза, принадлежавшего к знатнейшему Лотарингскому дому, и его бытовой мелочностью (пресловутая пристройка — гардеробная: герцогу некуда девать одежду, хотя в его доме Таллеман насчитывает сорок комнат) подчеркивает расстояние, отделявшее усилия госпожи де Рамбуйе по созданию особого эстетического пространства частной жизни, от повседневной реальности ее времени.