Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во французском языке XVII в. слово «беседа» (la conversation) обозначало непринужденный разговор (в отличие от синонимичного понятия «l’entretien», которое обычно употреблялось по отношению к разговорам на заданную тему) или постоянный круг общения (заметим в скобках, что оба этих смысла присутствуют и в русском слове «беседа», которым, согласно Далю, можно назвать как «взаимный разговор», так и «собрание, общество, кружок»). Эта двойственность говорит о том, что «беседа» как особый тип вербальной коммуникации еще не мыслилась отдельно от участников, оставаясь специфической принадлежностью определенной социокультурной группы. По словам Фюретьера, одну категорию составляла «беседа дам», оттачивавшая ум, другую — «беседа ученых».[113] Причем различие между ними не ограничивалось содержательным уровнем. Вернее будет сказать, что содержание было неразрывно связано с манерами. Беседа предполагала точное соответствие между вербальным и телесным жестом. Ученые вели беседы в кабинетах или в библиотеке, часто апеллируя к книгам. Дамы — в альковах или на прогулках. Как правило, хозяйка дома принимала визиты полулежа или сидя на парадной постели, которая стояла на постаменте посреди комнаты. В пространстве между собственно ложем и бортиками постамента размещались табуреты, на которых рассаживались визитеры. Так выглядел салон XVII в., по крайней мере в своем классическом виде.
Неразрывную связь риторических привычек и манер подтверждают многочисленные трактаты о том, как следует вести беседу. Отчасти это была компетенция учебников хороших манер, в которых обычно присутствовал раздел, посвященный умению вести разговор. Таков случай «Нового трактата о вежестве» Антуана де Куртэна, о котором речь пойдет ниже. Однако их рекомендации, как правило, ограничивались речевым этикетом (как следует к кому обращаться) и, если можно так выразиться, протоколом общения (как вступить в беседу, как из нее выйти, какие жесты и действия необходимо произвести). Содержание и построение беседы — предмет отдельных сочинений, которые не столько давали конкретные советы, сколько представляли читателям готовые образцы для подражания. Именно так поступает аббат де Бельгард в своих «Образцах разговоров для учтивых людей». Более сложную позицию занимает госпожа де Скюдери. Ее «Беседы на разные темы» сочетали в себе прямые рекомендации и образцы для подражания: во многих случаях предметом разговора ее героев оказывалась сама беседа или материи, с ней связанные.
Как легко заметить, обе категории текстов (с одной стороны, учебники хороших манер, с другой — сборники риторических упражнений) соответствуют двойному пониманию беседы как общения в целом и как разговора в частности. Но различие между ними обусловлено не только этим. Правила хорошего тона были ориентированы на уже существовавшие в обществе нормы, которые быстро менялись. Когда мольеровский мещанин во дворянстве пытался обучиться хорошим манерам, то помимо услуг учителей он явно прибегал к письмовникам или сборникам комплиментов. На это указывает его витиеватый комплимент маркизе: «Сударыня! Это величайшая для меня радость, что я оказался таким баловнем судьбы и таким, можно сказать, счастливцем, что имею такое счастье, и вы были так добры, что сделали мне милость…» (III, 19).[114] Стилистически это высказывание напоминает образцы приветствий из «Совершенного придворного»: «Монсеньор, почитая великой милостью удостоиться возможности вас приветствовать…» Однако между анонимным «Совершенным придворным» (1640) и «Мещанином во дворянстве» Мольера (1670) — тридцать лет. Потуги господина Журдена на «благородную» учтивость были смешны не только потому, что не соответствовали его общественному положению и привычкам, но еще и в силу того, что использовавшиеся им формулировки безнадежно устарели. Иначе говоря, учебники хороших манер часто отражали вчерашние нормы: пока книга была отпечатана, продана и доходила до читателя, ее советы оказывались устаревшими.
Напротив, тексты, посвященные содержательной стороне беседы, представляли своим читателям идеальные модели, которые были связаны не столько с существовавшими нормами, сколько с социальным утопизмом. Это могло сказываться в попытках некоторых авторов (к примеру, аббата де Бельгарда) напомнить, что в конечном счете религиозные идеалы выше общественных. Или, как в «Беседах» госпожи де Скюдери, показать возможность общения, непохожего на то, что было принято в свете. Хотя эти модели неизбежно вбирали в себя черты реальных практик, будучи ориентированы на вневременные (с их точки зрения) идеалы, они в меньшей степени были подвержены анахронизму. Парадоксальным образом, их можно назвать более «практичными», нежели учебники хороших манер, поскольку они сохраняли актуальность вплоть до того момента, когда происходила кардинальная смена ценностей.
Вопрос практического применения для всей этой литературы был крайне чувствителен. Как писал Жан-Батист Дюамель, который в 1666 г. заново перевел на французский язык известный трактат Джованни Делла Каза «Галатео, или Об обычаях» (1558),
Я знаю, что наука светскости постигается не по книгам, и, чтобы научиться нравиться, одних предписаний мало; я также знаю, что человек — недостаточно искусный художник, чтобы знать все пропорции и цвета, что он — не слишком хороший музыкант или лютнист, чтобы помнить все тональности, ноты, аккорды и такты. Все эти вещи зависят от навыка, поэтому следует не только знать правила, но и упражняться, чтобы приобрести легкость исполнения, в которой и заключается приятность. Точно так же, если человек будет знать все предписания «Галатео», «Придворного» и «Достойного человека» господина Фаре, но не будет иметь дела с миром, то правила эти окажутся для него бесполезны, не только из-за отсутствия надобности, но и потому, что, не имея навыка, он не научится их с легкостью применять. Они не лишат его скованности и неловкости, налета провинциальности или кабинетности, который свойствен тем, кто живет в одиночестве и ни с кем не видится. Но эти правила могут быть в высшей мере полезны для тех, кто сочетает их с практикой, ибо час чтения способен навести на размышления, к которым опыт приводит через десяток лет. Кроме того, есть ошибки столь грубые, что их опасно узнавать лишь после того, как они были совершены; один такой промах способен погубить человека и сделать его предметом насмешек до конца дней. Поэтому можно сказать, что если правилам нужна практика, то и они ей отнюдь не бесполезны.[115]
Дюамель отчетливо формулирует мысль, которую на разные лады повторяли до него: в искусстве беседы практика доминирует над теорией. А потому авторам, фиксировавшим его правила, приходилось иметь дело с подспудным ощущением собственной неполноценности, неизбежно сопровождавшим это занятие. По-настоящему светский человек не нуждался в таких наставлениях; само качество «светскости» утрачивало свою ценность, будучи доступно слишком большому количеству людей. Так что широкое распространение хороших манер, то есть в буквальном смысле слова их вульгаризация, было отнюдь не в интересах светского общества. Как показал в своем исследовании придворной культуры Норберт Элиас, именно поэтому механизм вульгаризации манер не сводился к их простому перениманию, когда модели «правильного» поведения постепенно спускались по иерархической лестнице, захватывая все более широкие слои общества. Как только они переставали быть исключительным достоянием узкого круга, элита изобретала новую систему отличий и реформировала свое поведение, чтобы избежать смешения с теми, кто стремился войти в ее ряды. Скажем, если при дворе Людовика XIII признаком хорошего тона была вычурность и усложненность речи, которая у нас сейчас ассоциируется с барочной эстетикой — примером тому «Совершенный придворный», — то при дворе молодого Людовика XIV в моде была не столько простота, сколько грубость манер, о чем, как мы увидим, писал Бюсси-Рабютен.