Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Завтракали мы на крыше, куда принесли раскладной столик, сидели друг против друга, пили кофе из красных керамических чашек, поливали сиропом оладьи. Потом Дженни притащила на крышу тейприкордер и бутылку холодного шампанского, мы разделись и сидели в креслах, пили шампанское, солнце уже палило нещадно, и слушали музыку.
Кассета называлась по одной из песен «После бала». Песни были народные: «Моя маленькая ирландская роза», и «До свиданья, моя любимая леди, до свиданья», и «Если ты любишь меня в декабре, то что же ты будешь делать в мае?»…
И тогда и сейчас эти мелодии вызывают во мне некую праздничную грусть. Может быть, потому, что в них поется впрямую о наших жизнях на этой земле — моей, Дженни и других людей, живших до нас, — о наших маленьких личных историях и трагических ошибках, о капризах и страстях. В «После бала» говорилось о том, как на балу «он» ошибочно принял ее брата за ее любовника и так вот глупо потерял свое счастье, а «она» вскоре простудилась и умерла. «После бала». Я тоже пишу это все «после бала».
Мне очень стыдно в этом признаться, но постепенно я стал ее тихо, расслабленно ненавидеть. Может, это была ненависть авантюриста к авантюре, не оправдавшей надежд, к делу, которое не выгорело, неразрешимая подсознательная злость по поводу того, что она служанка, а не госпожа — не знаю. Одно несомненно: вперемежку с благодарностью к Дженни я вдруг обнаружил в себе первые приступы ненависти к ней. Она оживила труп, а труп, оклемавшись, как видите, тут же принялся за свои гадкие штучки и вместо благодарности затаил злое против девочки, нашедшей труп у себя под дверью.
Помню, в первый раз я застыдился Дженни, когда однажды, сидя вместе с ней на кухне, был представлен неожиданно вошедшей в кухню молодой женщине — она тащила за руку белокурого мальчика лет пяти.
— Маркиза Хьюстон!.. Эдвард Лимонов — мой бой-френд! — гордо сказала босоногая Дженни, знакомя нас.
Хорошо пахнущая и прекрасно причесанная маркиза, явно не старше меня по возрасту, ласково улыбнулась и подала мне прохладную руку. Сказать, что «мы обменялись несколькими словами», было бы преувеличением, потому что я молчал, как идиот, и глупо таращил глаза на заокеанскую гостью. Не то, чтобы маркиза Хьюстон была так уж особенно красива, в конце концов, я был женат на очень красивой женщине — на Елене, но маркиза Хьюстон была леди — от прически до каблуков ее туфель. Я перевел взгляд на мою подругу — увы, она сидела на кухне босой, волосы ее были не уложены и не причесаны, под носом вскочил белый прыщ. Прыщи она упорно никогда не выдавливала, пока они не лопались сами, боялась заражения крови. На Дженни была синяя юбка, которую я сшил ей — не очень удачно, мой первый опыт, юбка обтягивала и подчеркивала жирный живот Дженни, оборки, неуместные на толстом материале, делали зад Дженни тяжеловесным, и вся она в этот момент, помню, показалась мне похожей на большую утку.
Глядя на Дженни и сравнивая ее с маркизой Хьюстон, я вернулся из области мечтаний и мелких повседневностей моей борьбы к жестокой реальности сегодняшнего дня — я был любовником служанки. Вся мизерность моего положения предстала передо мной в облике нечесаной Дженни, и тогда же на кухне, отвечая на несложные вопросы маркизы Хьюстон — простая вежливость воспитанной маркизы, Дженни в это время поила молоком маленького лорда Джесси, — я дал себе слово, что уйду сегодня от Дженни и не вернусь никогда.
Я, к счастью, не сдержал своего слова. Дело в том, что мне некуда было идти, путь был только назад, к тому, что я уже знал. Опять в Централ-парк — читать книги и мечтать — я просто не мог. Мадам Маргарита, гомосексуалист Володя, суперзвезда Сашенька Лодыжников не принимали меня в свою компанию. Может, приняли бы — на унизительных для меня условиях, — но я так не хотел, я хотел быть на равных и с почтением. Да и не интересовали они меня.
Случайные мои сексуальные связи были моментальными, а продлевать мне их не хотелось. Что-то, какие-то знания я из них выносил, но главное, господа, все мои партнеры были бедными, неустроенными, как и я, созданиями, заброшенными в огромный город по своей или не своей воле, — слышите, бедными! У них, как и у меня, была своя борьба, на куда более низком уровне, но борьба. За хорошую работу, за успех в своей узкой области жизни, за возможно лучшего любовника. Часто для моих партнеров я был удачей, не они для меня. Я не хотел общаться с бедными, они меня удручали, мне нужна была психологически здоровая атмосфера — вот в чем был секрет.
Мне нужен был скорее миллионерский дом, чем Дженни. Я любил дом, он делал меня здоровым — он, его ковры и картины, его паркет, много тысяч книг, кожаные огромные фолианты с рисунками Леонардо да Винчи, сад, детские комнаты — вот что мне было нужно. И природа, и инстинкт указали мне верный путь, ибо единственное средство попасть в дом, ключ к дому, была Дженни.
Вы можете спросить прямо, я знаю, что вы думаете: «А чего же ты, Лимонов, так много пиздящий о мировой революции, о необходимости смести всю цивилизацию с лица земли, не сделал ни одного шага в этом направлении? Почему ты занимаешься, как мы видим, своим хуем, и всякими вокруг да около делами, и даже прямо противоположными вещами? Взял бы да и вступил, например, в какую-нибудь революционную партию, ведь они есть даже в Америке».
Отвечу, потому я не вступил ни в какую революционную партию, что, во-первых, меня бы взяли в одну из этих хилых партий маленьким ее членом-комариком, и распространял бы я газетки и листовки на улице, ходил на мелкие собрания, и, может, лет после двадцати партийной дисциплины и демагогии я и стал бы, скажем, троцкистским окраинным боссом. А дальше что?
А во-вторых, я хочу действия. Ни у одной американской левой партии нет сейчас шансов на успех, я же в заранее проигрышные игры не играю, у меня моя жизнь истекает, я это чувствую кожей.
А потом, господа, вы меня явно с кем-то путаете, я ведь имею свои собственные идеи, и сытая рожа пролетария мне не менее неприятна и противна, чем сытая рожа капиталиста.
Был еще выход — можно было психануть, взорваться — уехать куда-нибудь в Бейрут или Латинскую Америку, туда, где стреляют, получить, может быть, пулю в лоб за чужое дело, которое не разделяешь совсем или разделяешь частично, погулять с автоматом, почувствовать свободу и жизнь. Я не боялся и не боюсь быть убитым, но я боюсь умереть безвестным, это мое слабое место, ахиллесова пята. Что делать, у всех что-то, вы уж меня простите, честолюбив, даже до невероятности честолюбив. Славолюбив.
Поэтому я бы и поехал, как лорд Байрон, сражаться за свободу греков, или, в моем случае, палестинцев, если бы у меня было уже имя, если б мир меня знал. Чтоб на случай, если меня скосят автоматным огнем где-нибудь среди мешков с песком и пальм Бейрута, быть уверенным, что жирная «Нью-Йорк таймс», после которой руки становятся черными и их нужно мыть с мылом, выйдет завтра с моей фотографией и четырьмя строчками на первой странице (остальное там, где обитуарии): «Умер Эдвард Лимонов — поэт и писатель, автор нескольких романов, включая «Это я — Эдичка». Убит в перестрелке вчера ночью в восточном секторе Бейрута».