Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я перестал мечтать о полном счастье, — думаю я, продолжая качаться и наблюдая через открытую дверь, как ветер, вдруг рванув, унес часть моей воскресной «Нью-Йорк таймс» прочь с крыши и, наверное, бросил ее в реку. — Я стал расчетлив и совсем не забочусь о Дженни, и утром всегда оставляю ее спать без сожаления, даже не гляжу в ее сторону, оставляю ее и бабочек на простынях и подымаюсь в детскую корабельную каюту. Женщина спит внизу, чужая, тяготящая меня своими планами, женщина 20 лет, ее тяжелый зад, грудь и прочие сомнительные прелести там, а я здесь — мальчик, задумавшийся над старой географической картой, вставший поутру. Я был, я буду, — думаю я, безгранично веря в это утро в свое необычное предназначение, как всегда. — И я убегу из этого дома, когда пробьет мой час, к другим женщинам, другим странам, к своей судьбе. Здесь, в детской комнате миллионерского дома, я неожиданно получил передышку в моей борьбе, короткий солдатский привал. «Отдохнули и хватит», — говорю я себе, слезаю с арабского скакуна и спускаюсь вниз, откуда уже слышна арабская музыка, голос Дженни и кого-то еще.
Кем-то еще оказалась Дженнифер, которую я принял в первый свой приход в миллионерский домик за турчанку, на самом деле она еврейка. Я не очень жаловал Дженнифер, из всех подруг Дженни мне больше всех нравилась Бриджит, но Дженни почему-то любила Дженнифер. Я думаю, потому, что обе они были коровы, бредили младенцами, и в свое время обе и получили по младенцу. Дженнифер раньше, Дженни чуть позже.
В то утро, когда я спустился вниз, Дженнифер поведала мне и Дженни, что она «упала в любовь» с 72-летним доктором Кришной.
— Поздравляю! — сказал я.
— Я так счастлива! — воскликнула она и, вскочив со стула, обняла Дженни.
Потом она обняла меня (при этом от нее резко пахнуло п'отом) и сказала, что она и доктор планируют осенью пожениться.
Я ее даже зауважал за «оригинальность» и смелость, и дурь. «Пятьдесят два года разницы — ни хуя себе! — подумал я. — Ну и народ эти индийцы. Он ни разу не был женат до этого. Только начал. Первая жена».
Было очень жарко, около ста градусов. Счастливая идиотка Дженнифер, едва ли не при мне сняв с себя лифчик и еще что-то, похожее на трусы, — нью-йоркские девушки в этом смысле обладают необычайной простотой нравов, иной раз даже противно, — убежала в сад и стала кружиться там уже в индийских блузке и юбке. Она подскакивала, тянула руки вверх, бестолково махала руками, исполняла что-то среднее между танцем живота и гимнастическими упражнениями. «Еврейская курица», — подумал я насмешливо. Прыщавая, счастливая, довольная своим Кришной, который — «прекрасный мужчина», — сказала она Дженни. Было видно мне, что она действительно счастлива, только все это глупо выглядело.
Вторая счастливица — Дженни — в это время пиздела на кухне по телефону. Я только что вручил ей подарок — Божью матерь на бересте, работу моего друга Борьки Чурилова, единственную оставшуюся у меня русскую вещь.
— Спасибо за Дженни, — вдруг отвлекает меня от моих мыслей потная Дженнифер, вернувшаяся из сада. Она целует меня.
Дженни уходит с Дженнифер — им нужно поговорить на свободе. Обе довольны жизнью. Одна «упала в любовь» с семидесятидвухлетним индийским доктором, другая — с честолюбивым русским парнем, который писатель, да только кто его книги читал, до хуя таких писателей вокруг. Я же иду и углубляюсь в книгу Вирджинии Вульф, которую только что обнаружил на полке в обеденной комнате.
* * *
В конце августа Дженни и я поехали к ее родителям в Вирджинию. Помню ее, энергично шагающую впереди, пробираясь через толпу в Порт-Ауторити, в длинной юбке, как бы мать семейства, и себя в белых брюках и черной кепочке, с отсутствующим взглядом плетущегося за ней, нагруженного сумками. Среди прочего в сумках лежали буханки свежеиспеченного Дженни хлеба. Было и без того жарко, а тут еще и от сумок несло хлебной духотой.
По дороге в автобусе Дженни счастливо дремала у меня на плече, я же читал книгу об анархизме, время от времени поглядывая на сидящих справа от меня двух симпатичных и разбитных девочек-тинейджеров — обе блондинки, обе пили из жестяных банок будвайзер, и обе одновременно вместе с пивом жевали чуингам.
Я начал читать главу об анархизме в Испании, когда автобус остановился, мы, оказывается, уже были в Вашингтон Д.С. Я неохотно распрощался с испанскими анархистами, крепкие ребята, улыбнулся на прощанье нахальным тинейджерам, я бы с большим удовольствием ушел с ними, и взял свои сумки, хлеб, слава Богу, остыл.
На заплеванном автовокзале слонялись в ожидании чуда безработные черные. В зале ожидания на красных пластиковых стульях, как во всех залах ожидания во всем мире, кем-то была приведена и рассажена группа идиотов, некто бил ногой автомат, обязанный продавать людям жвачку, а он не продавал, в общем был обычный автовокзал. Ее отца, который должен был нас встречать, не было, конечно, и она стала звонить в штат Вирджиния, за реку Потомак.
Потом они приехали в огромном, рассчитанном на большую семью, болотного цвета автомобиле, ее отец и мать. Они что-то там напутали с расписанием автобусов. Я до этого никогда не был в Вашингтоне, поэтому они показали немного будущему мужу их дочери столицу империи. В первую очередь, ее отец, конечно, провез меня мимо здания FBI, a как же, ведь половина его жизни была связана с этой организацией. Дженни же прокомментировала, что мистер Герберт Гувер всегда присылал ее матери официальное поздравление с рождением каждого нового ребенка, и чтоб я напомнил ей, когда мы приедем в дом, она мне эти поздравления найдет и покажет.
— А денег не присылал? — осведомился практический Лимонов.
— Нет, — сказала с сожалением ее мать.
— Если бы вы жили в России, — сказал я, — вы бы были мать-героиня, имели бы медаль, и государство платило бы вам деньги за детей.
— Хорошо бы, — сказала мать.
Про себя я подумал свое обычное, что на хуя все эти дети нужны, жрать на планете нечего, да и вообще столько людей ползает и бегает по поверхности земного шара, в гигантских городах и сельских местностях, что даже психологически эту толпу вынести невозможно. Кроме того, если быть объективным, я уже знал двоих их детей — Дженни и Дэби, и эти двое ничем особенным пока в мире не отличились, да и надежд, что когда-нибудь отличатся, почти не было. «Еще с полстолетия каждый из твоих десятерых детей, мама, — думал я, — будет топтать землю, пожирать мясо и зерно, поддерживать свое существование, но и только, мама, и только. Единственное, чем может похвастаться человечество — это своей историей, а к истории твои дети, мама, никогда не будут иметь никакого отношения. Они вне истории, мама…» — думал я, а машина наша, ведомая бывшим специальным агентом FBI, в это время переезжала через Потомак, и семья радостно показывала Лимонову Пентагон и Арлингтонское кладбище.
«Вот даже и Кеннеди для истории мелковат, — думал я — Местный герой-бюрократ, ничего особенно бравого, родиться в такой семье и не стать президентом — нужно быть слабоумным… А уж твои дети — и вовсе кролики, увы, мама, кролики», — думал я с сожалением. Я был не злой человек, и мне самому стоило гигантских усилий не быть кроликом, и моя судьба была неясна, но я хотя бы понимал, это уже полдела. Я хотя бы смутно понимал всегда, потому и в туалетах всего мира простаивал, подозрительно вглядываясь в свое лицо, удалившись от их человеческого шума, от их кроличьей возни. Я хотел мое лицо, а не разгоряченное лицо кролика. Мое, пусть хуевое, злое, заплаканное, но отдайте мне мое лицо!